Шрифт:
Собрала узел и ушла…
– Как… узел?
– Обнакновенно.
– Че ж мне таперя делать? – глядя сквозь мать, которая стояла посреди комнаты, сложив руки на животе, потерянно проговорил Тимофей.
Мать хмыкнула:
– Ну уж, во всяком разе, не бежать за ее подолом. Ты ж мужик! Понятие о себе должон иметь, гордость. Да и на че она тебе нужна такая? Родить – и то путем не могет.
– Маманя! – вскрикнул Тимофей.
– Попридержи язык-то! Только и горазд, что на мать орать! Лучше бы за своей смотрел… Недаром она к Варначихе бегала, вот таперя и скидыват!
Сжав пальцами виски, Тимофей силился понять, к чему клонит мать, но никак не мог.
– К Варначихе? – переспросил он – Зачем?
– Да ты совсем ослеп! Уж и не знаю, чем она тебе глаза застит? Да брюхатую ж взял!
– Маманя! – испуганно пятясь и прикрываясь руками от ее слов, будто от летящих камней, надрывно выкрикнул Тимофей. – Побойтесь Бога!
– Мне его нечего бояться, я греха на душе не имею! Пущай Катька твоя Бога боится! Люди, они все видят! От них не скроешься!
Руки Тимофея безвольно обвисли, он зашатался, словно в голову ему ударило все выпитое.
Когда Катя пришла к родителям, мать, взглянув в ее обескровленное лицо и странно спокойные глаза, ойкнула. Кузьма Коробкин подозрительно уставился на дочь, молчал.
– Не могу я там больше жить, – едва слышно выдавила Катя.
Кузьма решительно вскочил с лавки.
– Ты энто че надумала? – вытянув шею, визгливо заорал он. – Отца позорить?!
– Не могу я, – отворачивая лицо, простонала Катя. – Не могу!
– Мне до энтого дела нет! Я ж за тебя, паскуду, перед обчеством срам принимать должон! Иди, откель пришла, чтоб мои глаза тебя не видели!
Кузьма потряс над дочерью острыми кулаками.
Мать вступилась:
– Че уж ты, отец, так-то разбушевался? Вишь, дите не в себе… Отойдет, вернется… Куды ей от мужа… В церкви как-никак венчаны. – Она обняла Катю за плечи и повела к кровати. Усадив, заговорила, словно успокаивая саму себя: – Ведь правда, доченька… Вернешься ведь… Ну обидел тебя мужик, со всякой быват, перемелется, мука будет… Твой-то отец помоложе кады был, тоже шибутной был, натерпелась я… И ниче, живем, таперя образумился малость… Как же от мужа уходить?.. Нельзя. Да и дите у вас будет, нельзя ему без отца…
– Не будет дитя, – разлепила сухие губы Катя.
Кузьма, который сердито супился, делая вид, что ему безразличны эти бабьи разговоры, вскинулся:
– Ты че энто буровишь?
Мать, чтобы не вскрикнуть, зажала лицо ладонями, и только полные слез глаза безмолвно и отчаянно вопрошали.
– Скинула я, – злясь на себя и на весь свет, отрезала Катя.
Она хотела этого ребенка, ждала, когда он родится, надеялась, что любовь к нему навеки вытеснит из сердца воспоминания о Петре. Она даже смирилась с постоянным присутствием мужа, с его тяжелой, обременительной, заставляющей все время чувствовать свою нескончаемую вину, любовью. И теперь не знала что делать. Ее тело было пусто, и в душе с новой силой всколыхнулось прошлое.
Кузьма прикрикнул на заголосившую было жену:
– Цыц, баба!.. Че воешь, как по покойнику? Скинула, снова забрюхатит, такое ваше дело… – Достав с печи кисет, скрутил самокрутку, выпустил густой клуб дыма, проговорил, щурясь: – Ты, Катька, могешь покеда здесь побыть… К вечеру, чтобы домой шла… Не то прибью.
Уже стемнело и Кузьма стал недовольно поглядывать на дочь, когда дверь распахнулась. Катя оторвала голову от подушки.
Тимофей стоял, сняв шапку, и смотрел в пол.
– Проходи, зятек, проходи, – засуетился Кузьма. – Давненько в гости не захаживал. Счас бабы пельменев подадут, у меня пузырек припрятан.
Он помог Тимофею раздеться, усадил за стол, прикрикнул на жену и дочь, чтобы те побыстрее накрывали на стол.
Катина мать принесла из ледника холщовый мешок с замороженными пельменями, и вскоре миска с дымящимся и распространяющим вкусный запах варевом стояла перед мужчинами.
Все молчали, только Кузьма говорил без умолку.
Катя старалась не смотреть, как Тимофей машинально, словно выполняя ненужную работу, поглощает пельмени, как опрокидывает рюмку за рюмкой, как сопит, глядя перед собой, и, кажется, не слышит, о чем говорит тесть, и в ней поднималась все та же вечная невольная, вызывающая тошноту жалость.
– Ну, бабы, ну, бабы! – балаболил Кузьма – Налепили энтаких пуговиц, в рот сунешь, будто воздух глоташь. Сколько раз говорил – лепи, чтоб было за че укусить. Большому-то куску и рот рад. Нет, все с форсом.
Наконец Тимофей поднял голову и взглянул на Катю. Взгляд его был долгим и тоскливым:
– Пойдем домой, что ль?
Не говоря ни слова, Катя взяла узелок, оделась и, не прощаясь с родителями, вышла. Тимофей буркнул неразборчивое:
– Прощевайте…
Немного постояв, сгреб полушубок и вышел следом.