Шрифт:
— Человек издревле лелеет мечту о вечной жизни. Однако жизнь — увы! — неудержимо быстротечна. Недавно тот же вояж, по которому сейчас следуем мы, совершил знаменитый поэт России, точнее Советского Союза, Владимир Маяковский. По следам поездки он написал цикл стихов. Я хочу привести следующие строчки:
Я родился, рос, кормили соской. Жил, работал, стал староват. Вот и жизнь пройдет, как прошли Азорские Острова.В одной строфе целая жизнь! Стих называется «Мелкая философия на глубоких водах». В этих словах самоирония. А мысль? Мысль велика в своей простоте: жизнь каждого коротка, но она являет собой часть вечной жизни. И если жизнь каждого прожита достойно, то и вечность, как категория философская, корректна.
Ивану, как и всем другим, манерно похлопали. Джон, которого по просьбе Ивана Уайт пригласил переводить, смотрел на него с интересом. Хемингуэй сидел с закрытыми глазами и, казалось, все время был погружен в свои размышления; при имени «Маяковский» он вдруг внимательно стал следить за переводом. «Видимо, большой поэт, — пробормотал он негромко. — Жаль, его мало переводят. Самобытность всегда труднопереводима».
Сильвия раскраснелась, твердила: «Манифик! Манифик!» Сама она в своем слове сообщила, что впервые в жизни отважилась на такое дальнее путешествие, и предложила тост за всех, кто в пути. Капитан был растроган до слез: «Славная девочка! Добрая девочка!»
Ужин затянулся до половины двенадцатого. Прогулка по облитой лунным светом палубе развеяла подкрадывавшуюся было сонливость. Джексоны пригласили Сильвию и Ивана в свою каюту «на партейку бриджа». Иван попытался его освоить с наскока, но не тут-то было. Тогда он вызвался преподать основы «подкидного дурака». Но и эта игра, при всей ее кажущейся простоте, не заладилась. Сказавшись усталой, ушла Сильвия. Джон и Иван говорили о современной русской поэзии. Поражала обширность материала, которым владел англичанин. Хлебников, Бурлюк, Ахматова, Цветаева, Бальмонт, Есенин, Гумилев, Блок, Асеев — нет, он не просто называл фамилии, он цитировал, хотя и в сквернейшем переводе, строки и строфы; он пытался анализировать творческие концепции — и не избито, не трафаретно, может быть, не проникая в «русскость» стиха, но всегда пытаясь ухватить самую суть, самое сердце авторского видения и восприятия жизни.
— Не может быть, чтобы ты все это мог постичь не в русском лицее, не в России, а где-то во Франции! — не удержался Иван.
— Конечно, — засмеялся Джон. — Вот уже третий год я занимаюсь русской поэзией двадцатого века в Колумбийском университете. В Америке более ста русских кафедр и центров. Вот что наделала ваша революция. До нее было три, может четыре.
— Если бы изучали только литературу. Или все другое — с благими намерениями, — вздохнул Иван.
— Вы имеете в виду иммигрантов? — живо среагировал Джон.
«Я имею в виду ФБР», — едва не вырвалось у Ивана, но он удержался, лишь неопределенно пожал плечами.
Возвратившись к себе в каюту, он долго сидел с закрытыми глазами, перебирал мысленно весь день. Его поразили печальные глаза Чаплина. Иван, конечно, смотрел и «Золотую лихорадку», и «Огни большого города», и другие, более ранние фильмы. И хотя ни в одном из них сам актер не смеялся (тяжкая миссия комика — смешить), при одном произнесении имени Чарли Чаплина люди улыбались, вздыхали легко, словно слышали нечто приятное, радостное. Создатель образа маленького человека в жизни был олицетворением людской грусти. Он рассказывал забавные истории о Мэри Пикфорд, других звездах Голливуда, а Иван чувствовал, что на душе у великого пересмешника невесело. Иван закрыл глаза, и мысленному взору его предстали два больших ровных круга — голубой и зеленый. Круги эти стали медленно вращаться, быстрее, быстрее. Вдруг движение прекратилось, круги стали уменьшаться и превратились в два глаза — голубой и зеленый. Они пристально смотрели прямо на него, и выражение их менялось: вначале строгое, оно смягчилось, стало добрым и ласковым, наконец — нежным. Глаза слегка отдалились, и стало видно все лицо. Иван очнулся ото сна — над ним склонилась Сильвия.
— Я никак не могла заснуть. Твоя дверь была не заперта. Не прогоняй меня, ради Бога, Иванушка.
Последнее слово прозвучало очень трогательно. Однажды, цитируя строки из сказки Ершова, так нараспев произнес его имя Джон. «В любви женщине может отказать только мерзавец. Или идиот», — вспомнил Иван презрительную реплику Хемингуэя в ответ на рассказ одного из гостей о том, как его приятель на пари хладнокровно отверг влюбленную в него женщину.
— Иии-фа-нушь-кааа! Мой жених… я его никогда не любила. Если бы он хоть капельку был похож на тебя. Хоть самую капелюшечку…
«Врут наши энкаведисты, что каждая прелестница за границей — завуалированная Мата Хари, — лихорадочно думал Иван, обнимая дрожавшую девушку. — Ну а если так… А хоть бы и так! Эта девочка, она же королева. Королева Сильвия!…»
Нью-Йорк встретил «Queen Elisabeth» моросящим дождем. Туман окутал почти всю статую Свободы, и лишь изредка порывы ветра срывали клочья серовато-белесой мантии с Великой Леди, открывая то часть груди, то лицо, то факел.
— Она не леди, — кутаясь в плащ с капюшончиком и взглядывая то на статую, то на Ивана, горделиво-насмешливо произносила Сильвия. — Она — мадам. Это мы, французы, подарили ее Америке. И это мы подарили миру лозунг «Свобода, равенство, братство».
— И Наполеона, — любуясь ею, с напускной строгостью возразил он.
— И Наполеона! — всерьез раздражаясь, выпалила она. — Я не бонапартистка, но именно он встряхнул сонную, потерявшую вкус к жизни Европу. Он вернул величие Франции. Не ухмыляйтесь! Назовите мне более известного француза. Ну?
— Зачем же француза? Француженку. Силь ву пле — Жанна д'Арк.
— Орлеанская Дева? — не ожидая такого ответа, протянула Сильвия. Раздался сигнальный гудок, возвестивший, что до порта осталось полчаса. Сильвия что-то еще говорила, но Иван, показывая, что ничего не слышит, мягко увлек ее к каюте…