Шрифт:
вспомнил строки Тараса Петровский, —
Лихо менi з вамi! Нащо стали на паперi, Сумними рядами?…Леонид, любимый сын, надежда фамилии, отрада родителей, заточен в темницу. Юрий, милый сердцу зять, светлый, теплый человек, безжалостно уничтожен. Был бы жив его отец, знаменитый Михаил Коцюбинский, чьими книгами, особенно повестью «Fata morgana», зачитывалась вся просвещенная Украина, какую печально-кровавую «Повесть временных лет» новый Нестор создал бы на современном материале!
Григорий Иванович, услышав птичий щебет, прижмурил глаза, глянул ввысь. Болезненно поморщился от внезапно ослепивших его лучей и оглушившего гомона невидимых солистов. Зима, февраль, а эти пичуги не просто живут — радуются жизни. Что за птицы? Щеглы? Он вдруг представил лето, зеленое половодье листвы, явственно услышал песню соловушки. И вспомнились щемящие душу слова Сергея Есенина:
Есть одна хорошая песня у соловушки — Песня панихидная по моей головушке…Как по-разному может звучать в густой дубраве заливистая, самозабвенная песнь соловья. В одно и то же время и одна и та же песнь. Призывной трелью, обещающей ласку и негу любви, добрый свет и безбрежный простор, напоенный сладостью свободы ветер и естественное для человека состояние счастья. И ехидной, надрывной, злой трескотней, вещающей о злобных кознях врагов, бесстыдных изменах друзей и оскорбительном неверии единомышленников и соратников. Остановись, соловушка, остановись, родной, твоя песнь жалящим скальпелем проникает в мозг, и меркнет солнце, и само бытие человеческое окутывает зловещая тьма…
А Никита после ухода Петровских заметно повеселел. Выпил еще пару рюмок горилки, с аппетитом поел и засел в кабинете за три толстые папки протоколов допросов. Через день в Харькове предстоял очередной большой показательный процесс, на котором он выступит с пламенной, разящей врагов — внутренних и внешних, бывших, настоящих и будущих — речью. Готовы заключенные, голубчики дали письменно признательные показания. Готовы свидетели — кому охота из свидетелей враз превратиться в обвиняемых. Готовы защитники — они жаждут состязаться с прокурорами в неистовых обвинениях. Дело за его, Хрущева, речью. И он так ее подготовит и так произнесет, что услышит сказанное из Москвы сквозь отеческие усы такое желанное, такое выстраданное, такое заслуженное:
— Микита молодец!
ДЕЙСТВО ТРЕТЬЕ
И НИЦШЕ, И РАБЛЕ
— Ты плачешь? — Иван в темноте коснулся пальцами щеки Сильвии и ощутил влагу. — В чем дело, милая?
Сильвия молчала, уткнувшись лицом в его грудь.
— Что стряслось? — Иван потянулся рукой к изголовью кровати, включил ночник. Сильвия отвернулась от света и уткнулась лицом в подушку. Кровать была широкая, она занимала три четверти небольшой спальни в маленькой уютной квартирке мисс Флорез в Гринвич-виллидже. «Человек проводит минимум треть всей своей жизни во сне, — смеясь, как-то сказала Сильвия Ивану. — Надо быть врагом самому себе, чтобы не иметь — разумеется, в пределах собственных возможностей — самое роскошное и просторное ложе».
— Ну-ну! — Иван нежно повернул к себе ее лицо и стал целовать нос, губы, щеки.
— Да, — всхлипывая, вздрагивая всем телом проговорила Сильвия, — ты у-у-уезжа-а-аешь домой, в Россию, навсегда-а-а.
— Откуда ты это взяла? — в голосе Ивана прозвучала плохо скрытая тревожная неприязнь. О том, что его отзывают в Москву, пока знал лишь один посол. Сильвия села на постели, долго вытирала ставшим уже мокрым насквозь от слез тоненьким батистовым платочком лицо, а слезы все текли и текли.
— Я тебе никогда не рассказывала… не рассказывала… не хотела тебя тревожить, пугать… За эти два с лишним года меня то и дело терзали агенты ФБР.
— С какой стати?
— Да, с какой стати… С очень простой. — Она перестала плакать и вдруг ожесточилась, словно агенты ФБР терзали ее и сейчас, в эти минуты. — Хотели, чтобы я шпионила за тобой, за каждым твоим шагом. За тобой и за Сержем. Сколько раз грозили: «Не будешь исполнять то, что тебе говорят, — депортируем в твою лягушачью метрополию».
— Так, интересно. Ну и?
— Вот тебе и ну и, — вздохнула Сильвия и закурила свою черную французскую сигарету. — Ты помнишь, я частенько плакала. Ты спрашивал — в чем дело, я говорила — скучаю по Парижу. Помнишь?
— Помню, отлично помню.
— Так вот, это было всякий раз, когда они со мной проводили «беседы с устрашением». И, конечно, всякий раз я отвечала отказом.
Сильвия замолчала, раздавила в пепельнице едва начатую сигарету и встала. Накинув халат, она подошла к миниатюрному настенному бару, налила чистого виски в два стакана. Один подала Ивану, он взял, хотя пить ему не хотелось, из другого стала отпивать короткими глотками, пока не выпила все. Ее передернуло. Вздрогнув и простонав что-то по-французски, она подошла к окну, стала смотреть на медленно просыпавшийся воскресный город. Наконец заговорила сухим, отчужденным голосом: