Шрифт:
Здесь важно иметь в виду, что Лейбниц под «варварской философией» понимает схоластику. Все это имеет самое непосредственное отношение к русскому языку. Как и немецкий русский язык долгое время находится под гнетом схоластики, и поэтому не может развить свои национально органичные формы философии; но, в отличие от немецкого языка, русский «недостаточно богат в реальных понятиях». Именно последнее обстоятельство позволило немецкому философскому языку, освободившемуся от схоластики, преуспеть на философской ниве. Немецкая классическая философия – алиби этого.
Но в России этого не произошло. И возможно не из-за недостатка «реальных понятий», сколько из-за постоянного эллипс глагола-связки «есть». Что впоследствии сделало нас учениками именно у немецкой философии, в которой нам принадлежат вторые роли переводчиков и комментаторов. Все это говорит о том, что естественный русский язык в равной мере не пригоден ни для схоластической философии, ни для рационалистической в ее немецком идеалистическом варианте.
Здесь нужно вспомнить известные слова А. С. Пушкина о том, что «…ученость, политика и философия еще по-русски не изъяснялись; метафизического языка у нас вовсе не существует» [6, с. 14]. Защищая «неоспоримое превосходство» славяно-русского языка пред всеми европейскими, Пушкин попадает, вольно или невольно, в самую суть его природы: неспособность к философской учености в европейском смысле. И дело тут даже не в том, что «леность наша охотнее выражается на языке чужом, коего механические формы давно готовы и всем известны», сколько в органической природе самого языка.
И слова Пушкина: «метафизического языка у нас вовсе не существует», и слова Безобразовой: «русский философский язык мог бы быть прекрасен» звучат как некий вызов русской философии. Но если первые были произнесены в 1825 году, то последние уже в первом десятилетии двадцатого века. Оба представителя русской культуры, как ни странно мыслят в одном смысловом регистре. Оба радетели самобытности отечественной культуры, так или иначе, ищут этой самобытности, по крайней мере, сравнивают ее с иноземной. Но парадокс в том, что именно Пушкин и стал тем самым основателем органического «метафизического языка», на котором смогла себя выразить самобытная русская философская мысль.
Пушкину принадлежит еще одно известное высказывание, показывающее вероятностную трансформацию лингвистических констант, иначе языковой индетерминизм: «Грамматика не предписывает законов языку, но изъясняет и утверждает его обычаи» [6, с. 180]. В данном случае это означает, что изначально неспособный к метафизике западного типа язык оказался способным создать (а точнее зафиксировать уже ставшее в языке явление мысли) беспрецедентную национальную метафизику. Она нашла свое выражение в русской философской литературе как особой жанровой разновидности, несводимой ни к чистой художественной литературе, ни к рациональной философии.
Язык, породивший такой тип философии, не вырос их стихии естественного языка, он произрос «из миров иных», не связанных с определенной национальной почвой, но выразивший всечеловеческие искания истины. На русской почве в XIX веке это прозвучало отчетливее, и поэтому именно здесь и появился Достоевский как наиболее полный выразитель этого искания. Язык нашелся сам собой, и он, согласно Пушкину, утвердил обычаи. Но не лингвистические обычаи языка, а метафизические интуиции духа.
Здесь нельзя не сослаться на А. З. Штейнберга, который очень точно и как-то бесспорно выразил идею о том, что Достоевский есть философ по преимуществу. Многие об этом говорили, но вот ему удалось это выразить с предельной достоверностью и очевидностью. В книге «Система свободы Достоевского» он пишет: «У каждого исторического народа – своя философия. Философия эта сказывается всегда и во всем, она проявляется всегда и везде: в языке и в религии, в искусстве и в общественности, в народных нравах и бытовом укладе. Но рано или поздно все это великое многообразие, развивающееся как непрерывное откровение национального духа в его истории, должно само осознать себя как органическое «целокупное» единство… Тогда-то нарождается национальная философия. В лице Достоевского национальная философия в России стала историческим фактом. Яд привился – наступило развитие» [10, с. 12].
Или вот еще слова из его доклада «Достоевский как философ»: «Достоевский как философ» есть именно такая попытка включить Достоевского в единственно достойные его рамки, в рамки мировой истории» [10, с. 459]. Здесь выражено очень точное понимание философской новизны Достоевского, который подошел к «высшему» и «предельному» в человеке и бытии. Именно с него и начинается великая экзистенциальная традиция в европейской философии, поскольку он «заразил» ищущую мысль «проклятыми вопросами», от которых она избавиться теперь не в силах. Более того, все попытки избавиться от нее могут расцениваться как человеческое поражение. Достоинство человека определяется тем, насколько в нем сильно «мужество быть» (по Тиллиху), чтобы выдержать натиск «проклятых вопросов».
Здесь проявляется особое таинство русского философского языка, в котором всегда исчезает его языковая материя как нечто определенное и однозначное, давая возможность высказаться не высказываемому. Поэтому косноязычное слово «метанарратив» как нельзя лучше подходит к русскому стилю философствования, в котором нет специфического языка философии, формализованного наподобие других языков культуры, но есть свобода духа парить над вечным и неизъяснимым.
От Достоевского – через Толстого, Чехова, Бунина, Андреева, Арцыбашева, Газданова, Набокова… – прямая дорога к Андрею Платонову, чей энигматический язык, с одной стороны, завершает классическую линию русской литературы, но с другой, продолжает ее, раскрывая невиданные метафизические возможности языка, коренящиеся в непроявленных глубинах бытия. Это как раз наиболее яркий пример русского философского языка как языка металитературного дискурса. Сам Платонов не считал себя писателем, поскольку он стремился выразить философскую истину о мире. В своих записных книжках он записал одну мысль, возможно ставшую путеводной звездой всего его творчества: «Истина – тайна, всегда тайна. Очевидных истин нет» [5, с. 17].