Шрифт:
В конце концов от них остается лишь буроватая кашица. Госпожа Бет жадно запихивает ее в рот обеими руками, не обращая внимания на вилку и нож, которые я тоже принес. Еда стекает по восхитительным молочно-белым грудям и животику.
В конце я вылизываю Госпожу дочиста и досуха. Это высшая точка, уместный заключительный аккорд моего восстановления.
Я опять совершенно здоров.
50. Странники
Сегодня я недалеко продвинулся с уборкой. Когда я заглянул в туалет для слуг, в нос ударил неподобающий запах.
Но то был вовсе не едкий запах кала. Нет, так воняет давно не стиранное грязное белье. Еще резче запаха пота в плохо проветриваемом затхлом подвале. Так пахнет сперма в трещинах старого бетонного пола. Так пахнут почти высохшие окровавленные тряпки. Вообще-то, запах напоминал смрад больничной операционной, не обработанной спасительной дезинфекцией.
Запах был такой силы, что я чуть было не отступил. Но я бываю упертым, и во мне проснулся инстинкт сторожевой собаки: ведь я немецкая овчарка до мозга костей! Концлагерный пес{120}!
Так кто же посмел осквернить наше благородное Учреждение зловонием Восточного фронта?
Впрочем, запах доносился вовсе не из туалета. На паркете в Антре, испуганно сбившись в кучу, сидели люди. Как спящие на полу цыгане.
Несмотря на провинциальную одежду, вышедшую из моды много лет назад, в них было что-то знакомое — подозрительно знакомое. Люди сороковых, времен Великой Отечественной? В голове промелькнула мысль: «Гомо советикусы».
Их было пятеро: крепко спавшая старуха; интересная женщина средних лет, сидевшая прямо, с решительным видом; миленькая пухлая невинная девушка лет шестнадцати; кроха, ползавший без присмотра по полу, но старательно и тепло укутанный; и молодой солдат. Все вроде безукоризненно чисты, но запах однозначно исходил от них. И у каждого отчетливая метка между глазами — большая кровавая рана{121}.
— Как вы сюда проникли? — изумился я.
Я уже перестал сердиться. Вообще-то запах существенно изменился — такое уж у меня обоняние. Я вдруг представил, будто нахожусь в тихом осеннем лесу, когда воздух особенно пряный — ибо осенью начинает разлагаться живая материя.
— Дверь была пустая, — ответила мать семейства.
Видимо, она имела в виду, что дверь была открыта.
— А кто вы такая, мадам? Я не видел вашей визитки.
С выверенной великосветской интонацией, в которой сквозил сарказм, она ответила:
— К сожалению, там, откуда мы родом, не принято носить с собой визитные карточки.
— Так кто же вас сюда прислал?
— Одна адвентистка седьмого дня из деревни под Румбулой. Ну и товарищ Сталин. Странная парочка, вам не кажется?
— Румб? Где это… Рум… как там дальше{122}?
— Очень далеко, — улыбнулась она, и капля крови из открытой дыры у нее на лбу скатилась по лицу. — Откуда тебе знать, Бобенька? Ты же никогда этим не интересовался.
«А с какой стати мне интересоваться?» — подумал я, но не задал вопрос вслух.
— Потому что ты должен его знать, — ответила женщина, словно читая мои мысли, — как и сотни других таких же названий. Потому что ты должен был твердить их про себя по три раза на дню всю свою жизнь. Но ты этого не делал, Бобенька.
«Но какого черта мне это делать?» — снова спросил я себя.
И опять, словно читая мои мысли, мать семейства возразила:
— А вот какого. Чтоб ты знал, Румбула находится в Латвии, недалеко от Балтийского моря, в паре миль от Риги. Найти на карте нелегко. Сейчас она в Советском Союзе, но в наше время это была крохотная перевалочная станция на пути в Москву… Это местечко не привлекает внимания, если не считать маленького дорожного указателя на шоссе: «Памятник жертвам фашизма». Там восемь братских могил, в том числе «Могила детей».
Мать семейства замолчала и всмотрелась в меня. От ее взгляда мне стало не по себе, но он странно меня согрел. Женщина продолжала:
— Над головой каждого ребенка — каменное надгробие…{123} Там два мемориальных надгробия. На одном высечено по-латышски и по-русски: «Здесь были зверски расстреляны и замучены 50 тысяч советских граждан, политических заключенных, военнопленных и других жертв фашизма». На другом написано лишь: «Жертвам фашизма». На идише.
Отчасти педантично она продолжала:
— Это поле нацистской бойни много лет оставалось лишь грудой костей и гравия. Лишь недавно уцелевшие члены еврейской общины Риги установили надгробия…{124} Властям было все равно — они, мол, заняты другим. Это — проявление антисемитизма, страх перед еврейским этническим возрождением…
Теперь я понял: все пятеро были «странниками».
Странники — это люди первоначальных Перемещений. Говорят, на самом деле люди эти никуда не исчезли. И никогда не исчезну я{125}.
Но все равно непонятно, как они добрались до Нью-Йорка.