Шрифт:
«Бум памяти» периода перестройки, как представляется, сыграл не только культурную, но и прямую политическую роль. Это движение было в значительной степени ответственным за события августа 1991 года и массовое сопротивление консервативному перевороту в Москве и Санкт-Петербурге, в ходе которого была предпринята попытка сместить Горбачева и восстановить старый советский режим с помощью танков. Свергнутые памятники главе КГБ Феликсу Дзержинскому и множество разрушенных типовых статуй Ленина на всем протяжении бывшего Советского Союза стали символами народного гнева. Так что это стало неожиданностью, когда всего шесть лет спустя памятники партийным лидерам, которые когда-то лежали на траве в московском парке в качестве напоминания о событиях августа 1991 года, были снова подняты, отретушированы и очищены, демонстрируя новое пасторальное видение советского прошлого. Упущенный потенциал политической трансформации страны уступил дорогу массовой ностальгии.
В середине 1990-х годов многие демократически ориентированные журналисты подняли тревогу по поводу новой волны нерефлексирующей ностальгии в средствах массовой информации и общественном дискурсе. Наталья Иванова писала, что настоящее превратилось в «носто-ящее»; другие отмечали, что массовая ностальгия и настороженное отношение к будущему стали причиной свертывания экономических и политических реформ. «Приватизация ностальгии» шла рука об руку с экономической приватизацией, превращая личную ностальгию по временам чьей-то золотой юности 1970-х годов в общественно-политический инструмент [203] . Российский социолог культуры Даниил Дондурей [204] в 1997 году выдвинул интересную гипотезу о том, что новые власти недвусмысленно поощряют эпидемию ностальгии по поводу советского стиля, чтобы отвлечь внимание населения от своих швейцарских банковских счетов и непрозрачных способов управления экономикой страны. Что же касается реформаторов, то они не смогли сделать достаточно хороший пиар своих идей и проектов, которые, на самом деле, никогда не имели шансов на надлежащее осуществление [205] . По мнению Дондурея, сплав достижений постсоветской эпохи с ностальгией по советским и досоветским временам был поставлен на службу бывшим советским элитам, которые перелицевались, превратившись в новый российский истеблишмент. В то время как общественное порицание обрушивалось на молодых реформаторов – новичков в правительстве, – старая номенклатура унаследовала большую часть богатства страны, так, будто это происходило в соответствии с каким-то непреложным законом природы [206] .
203
Шендерович В. Приватизация ностальгии // Московские новости. 1996. 31 марта. С. 16.
204
Даниил Борисович Дондурей (1947–2017) – советский и российский искусствовед, исследователь кино, культуролог, историк и правозащитник. Главный редактор влиятельного журнала «Искусство кино». – Примеч. пер.
205
Даниил Дондурей, интервью с автором, Москва, июль 1997 года. Дондурей являлся главным редактором издания «Искусство кино».
206
Очевидно, что ностальгия 1990-х годов по режиму Брежнева – нечто большее чем просто занятное явление, существующее на низовом уровне; она обрела поддержку широкого круга политиков: в диапазоне от Зюганова до Лужкова. Это, возможно, отчасти связано с тем, что большинство советских политических и бюрократических институтов остались практически неизменными в постсоветский период; опираясь на элитные неформальные связи, они препятствовали прямыми и косвенными средствами добросовестному проведению экономических и правовых реформ. Если в других странах Восточной Европы или бывшей ГДР часто говорят о чрезмерности актов возмездия и люстрации, в ходе которой бывшие активные члены партии и агенты государственной безопасности снимались с правительственных постов, в России даже дискуссии о минимальном возмездии и признании ответственности за прошлое замалчивались с начала 1990-х годов и рьяно назывались охотой на ведьм.
Ностальгия стала защитным механизмом против ускоренного ритма перемен и экономической шоковой терапии. Некоторые утверждают, что экономические реформаторы начала 1990-х годов слишком быстро свернули широкую демократическую и социальную повестку в экономике, обратившись в слепую веру и поверив в спасительную миссию свободного рынка. Вместо трудоемкого развития демократических институтов и улучшения социальных условий для населения – как западные правительства, так и радикальные реформаторы в России в значительной степени впали в экономический детерминизм, рассматривая рынок как единственно возможную панацею для страны и двигатель прогресса как таковой. Казалось, что потерянная революционная телеология, которая давала цель и смысл окружающему хаосу перехода, снова была найдена, только на этот раз она была не марксистско-ленинской, а капиталистической. Но они едва ли являются главными виновниками произошедшего. К полной их неожиданности, так называемый свободный рынок в России приобрел сомнительного партнера в лице искусного аппаратчика советской эпохи, в чьих интересах оказалось развертывание рыночной экономики в тени сильного государства, которое мало интересовалось демократической социальной повесткой.
То, что в реальности стояло за социально-экономическими преобразованиями в России в 1990-х годах, как-то ускользнуло от современников и, вероятно, озадачит будущих историков [207] . Постсоветская Россия была одним из самых противоречивых, захватывающих и спорных мест в мире, где радикальная свобода, непредсказуемость и социальные эксперименты сочетались с фатализмом, выживанием советских политических институтов, возрождением религии и традиционных ценностей. Культурная жизнь в России перестала быть централизованной и утратила разделение на официальную и неофициальную; она находилась в постоянном кризисе, ускорялась, трансформировалась и иногда воспалялась, как и само общество. Тем не менее при изучении прессы, средств массовой информации и публичного дискурса можно заметить постепенный сдвиг, который произошел где-то к середине 1990-х годов. Внезапно слово «старый» стало популярным и коммерчески выгодным, куда эффективнее влияя на продажи товаров, чем слово «новый». Одним из бестселлеров на российском рынке был CD-сборник «Старые песни о главном», а одна из самых популярных телевизионных программ называлась «Старая квартира». Слово «старый» в данном случае относится к антиисторическому образу старых добрых лет, когда все были молодыми – за некоторое время до больших перемен.
207
Весьма осторожный намек автора на реальные процессы передела капитала и ресурсов в первые постсоветские годы. Как известно, в результате стремительной, спорной и часто непрозрачной приватизации бывшей советской государственной собственности ключевые ресурсы оказались в руках узкой группы лиц, часть из которых на сегодняшний день составляют правящую элиту России. Присвоение ресурсов и производств происходило при активном участии политиков и бизнесменов из Европы и США, которые в настоящий момент продолжают быть совладельцами и теневыми хозяевами ряда крупнейших российских активов. – Примеч. пер.
Советская популярная культура 1970-х и 1980-х годов была пронизана мечтами о бегстве; в российской поп-культуре 1990-х появилось много историй о возвращении, как правило, из-за рубежа. Как будто основная сюжетная психологическая драма русских персонажей непременно требует какого-то геополитического фона. Встреча между Россией и Западом часто заканчивается «возвращением блудного сына», будь то стареющий эмигрант или интердевочка, которая возвращается на родину после многочисленных злоключений за границей. Фигура иностранца в литературе и фильмах часто используется для того, чтобы переосмыслить местную культуру, чтобы дать ей альтернативную перспективу. Сегодня образ эмигранта используется, чтобы позволить уроженцу снова влюбиться в свою родину, чтобы вновь открыть наслаждение чем-то очень давно знакомым. Исследования недавно опубликованной русской эмигрантской литературы XX века часто касались ностальгии эмигрантов по России. Порой художники и писатели, которые так никогда и не вернулись назад, такие как Набоков и Бродский, превращались в народном сознании в блудных сыновей, которыми они, на самом деле, отказывались быть. Действительно, российская граница была теперь открытой, но в основном – для ностальгических поездок туда и обратно.
В популярных рок-песнях начала 1990-х годов страна ностальгии – это не Россия, а Америка: «Гудбай Америка, о-о-о, где я не буду никогда» [208] . Это – эмоциональное прощание с Америкой неофициального советского воображения. Эта особая форма американской мечты закончилась; Америка оказалась утраченной родиной, которой, на самом деле, никогда не было, и певец никогда не посетит ее снова, кроме как в песне. Это была русская версия «Back in the USSR», прощание с контркультурной мечтой времен холодной войны. Теперь можно было слушать эту песню десятилетней давности с ностальгией; она все еще сохраняла меланхоличные следы популярного романа с Америкой, которые начали быстро испаряться, когда американская поп-культура проникла в Россию.
208
Строчка из популярной песни группы «Наутилус Помпилиус» «Последнее письмо (Гудбай, Америка)», написанной Вячеславом Бутусовым в 1985 году. – Примеч. пер.
В период перехода от перестройки к реставрации конца 1990-х годов мы наблюдаем парадоксальное изменение отношений с Западом, которое, по-видимому, обратно пропорционально уровню доступности западных товаров. Перестройка сопровождалась бумом памяти, иронической и рефлексирующей ностальгией в искусстве и оживленными дискуссиями о прошлом в прессе; последнее сопровождалось популярной ностальгией либо по былой славе страны, либо как минимум по стабильности и нормальности, которые предшествовали эпохе больших перемен. Во время перестройки битвы памяти были в большей степени внутренними, порой радикальными, направленными против основ советской мифологии, например против Октябрьской революции. Запад все еще считался мифическим конструктом альтернативных мечтаний времен позднего коммунизма, а в общественных дискуссиях больше внимания уделялось «демократизации», нежели экономике. Популярным лозунгом перестройки была «деидеологизация», которая представлялась как практика экзорцизма по отношению к последним остаткам советского марксизма, а также – как критика любой политизации повседневной жизни.
Если культура перестройки была в целом прозападной – хотя, на самом деле, очень мало было известно о реальной жизни на Западе и экономике свободного рынка, – культура реставрации более критична по отношению к Западу и является более патриотической и в то же время гораздо больше связана с глобальным языком и коммерческой культурой. Во время фактического столкновения с «глобальной культурой» (часто в виде популярной развлекательной продукции третьего сорта) Запад стал деромантизироваться, и разочарование часто было взаимным. Деидеологизированное обращение с русской и советской историей стало привычным, а не контркультурным, что привело к новому принятию национального прошлого. Ностальгия варьировалась от крайних форм национального патриотизма до простого стремления к нормальной и стабильной повседневной жизни.