Шрифт:
К 14 часам, к праздничному застолью Кралечкина поспеют гости. «Много званных, да мало избранных на пир вечности, на пир любви», – будет встречать приготовленной присказкой Кралечкин, приодетый в синюю шёлковую рубашку с драконами. Молодой музыкант Антон Л. войдёт с трёхрядными прибаутками из оперы «Нос» по Гоголю, следом явится переводчица Лена Б. с португальского, трудится над «Sodoma Divinizada». Она придёт в сопровождении какого-то благостного иностранца по имени Иероним; суетливо войдёт восторженная ахматоведка филолог-антикварий с ксерокопией автографа из Фонтанного дворца и доказательствами какого-то четвероюродного литературного родства ААА с тургеневским генералом Ратмировым из романа «Дым». («Сладкий, учтивый, богомольный – и засекающий на следствии крестьян, не возвышая голоса и не снимая перчаток»). Боком-боком, как рак, пожалует угрюмый кинодокументалист Сабуров с инфернальной идеей фильма. Кралечкину предложит должность литературного консультанта в его будущем фильме «Акума», как исследователю эротических тайн Ахматовой. Кинематографщик будет не один, приведёт наивного бородатого гляциолога по имени Мау Линь в щегольской розовой шубке, который притащит в рюкзаке осколок окаменевшего папоротника триасового периода мезозойской эры и будет рассказывать о королевских пингвинах Новой Швабии, у которых он отобрал этот геологический артефакт, принятый антарктическими птицами за яйцо; будет штатная мемуаристка не без литературных претензий Софья Острожская по домашнему прозвищу Мелхола Давидовна с эксклюзивными подробностями и скользкими ахматовскими эротическими тайнами и бытовыми сплетнями об инфернальных гостях из прошлого и будущего – ныне «кто в Ташкенте, а кто в Нью-Йорке».
– Я гостям радёшенек, садитесь! – скажет Кралечкин. – Что ж вы, будьте как дома и не забывайте, что в гостях. Откиньте всякий страх, сейчас я вам что-то скажу…
Среди званых гостей не будет одной сентиментальной женщины, не будет милой, ласковой, заботливой, умной <нрзб> Нины Ч., которая в юности случайно близко соприкоснулась с Кралечкиным поэтическим кумиром, когда она оказалась в квартире у родителей своего возлюбленного на Владимирском проспекте… Одно мгновение, всего один взгляд украдкой из-за ширмы, на всю жизнь обернулся утешительной, как молитва, любовью к стихам Ахматовой, тонкие книжки которой носила с собой в противогазной сумке все годы войны, в блокадном Ленинграде. После многих лет близкого общения, телефонных разговоров, переписки Кралечкин отделался от неё одним словом – легко, скверно, подло, предательски. Просто отказал в дружбе без всякого зазрения совести, жалости, благолепия. Сказал, что все эти годы их знакомства, подумать только, целое десятилетие, начиная с семидесятого, наполнявшие её жизнь светом и радостью, всего лишь притворялся в любви и дружбе к ней – к той осиротевшей женщине, которая называла его чудесным мальчиком, сыном, милым, бесёнком, добрым, ласковым, посвящённым в ахматовское братство. Он просто устал притворяться, устал быть другом для неё. Как легко это слетело с уст его! Сокрушаясь от предательства, она называла его и прохвостом, и эгоистом, и жестоким, и снобом, и зверюгой, и святым инквизитором, и подлым моралистом, и ласковым мошенником, и лицемерным карликом. Он попользовался её благорасположением и любовью, вынул с потрохами из её души всё, что нужно было узнать для его будущей книги, которую никогда не закончит. Он бросил женщину без звонка, без письма, без визита; бросил на одинокое прозябание в двенадцатиметровой комнате-конуре на Старой Невской, 146. Старушка стала для него ненужной ветошью, тряпкой на пороге, о которую вытирают промокшие калоши. Однажды она, отвергнутая старуха, пережившая ленинградскую блокаду и гибель любимых, превозмогая унижение, напросится в гости к Мише. Сил ехать на могилу сына у неё не было, поэтому в этот поминальный светлый скорбный день она отважилась на этот шаг. Маленькая, повинная, она придёт в его дом за прощением в апрельский день 1977 года, который станет для неё последним в её жизни. Женщину встретит мама. Проводит в комнату сына. Они уединятся. Миша будет тяготиться, всё время отвлекаясь на черепашку. После угощения, поданном в изысканной реквизированной супнице в стиле барокко, с австрийскими пастушками и пастушатами, фривольными сценами, в так называемом «бурдалю», ей внезапно станет плохо, пойдёт рвота… Этот переполох не входил в Мишины планы. Он ждал Сержа из увольнения и мысленно гнал старуху. Кралечкин увезёт её на «скорой помощи» в больницу на Васильевском острове, сопроводит в палату, потом тихо закроет дверь, не сказав ей «прости» на прощанье…
Длинный коридор больницы, гулкое эхо под высокими арочными потолками отзовётся мучительным мнительным воспоминанием: он уже когда-то проходил под этими сводами. «Зайдите в 17-й нумер Обуховской больницы к прозектору, – скажет кому-то статный высокий доктор. Красной ниткой на кармашке белого халата было вышито имя К. Гаршин. Он хитро подмигнёт Кралечкину и проворно исчезнет за дверями кабинета №17. Из-за дверей он услышит восхищённый голос: «Чувствительный безумец!» Deja vecu.
Да, одно место за праздничным застольем будет пустовать. Эта пустота будет красноречивой и вызывающей только для взора хозяина. Это место её мести. Отложенной мести Нины Ч. Столь трепетно любившей Мишу Кралечкина, как сына. Женщина будет стоять в проёме комнатных дверей, как тень дерева, как могучий мститель обид, и смотреть с немым укором на праздничное застолье Кралечкина, где разливали мутное вино, а по губам её он будет читать грозное: «Забвенье неотвратимо…»
В качестве застольной забавы Кралечкин придумал магический трюк. Он предложит устроить для званых гостей сеанс художественного спиритуализма на свиных косточках, кои для этой цели, смакуя, были тщательно обсосаны на пару с Кларэнсом, его приёмным сыном, когда готовили холодец с хреном, и сложены в красивую картонную коробочку для рисовых колобков из ресторана «Японский городовой». «А давайте, погадаем!» – скажут заскучавшие гости. Зашторят окна, закроют межкомнатные двери, затеплят свечи. Они будут вызывать колдовством дух поэтической музы барона Врангеля, возлюбленной двух террористов, ахматовской подруги по эстетскому обществу, что собиралось в «Казачьих банях» у Царскосельского вокзала в Большом Казачьем переулке. Вы уже догадались, это будет дух графини Паллады Олимповны Богдановой-Бельской, своекоштной пансионерки Мариинского института, утончённой куртизанки, рождённой, как известно, от сумасшедшего сыщика и распутной игуменьи, дочери генерал-майора, Серебряного века, Мировой войны, Русской революции, Красного террора, Блокады, потомственной дворянки, ставшей при Сталине пенсионеркой Всесоюзного значения (если верить БСЭ), проживавшей на проспекте Ветеранов.
Намедни ему пришло ностальгическое письмо от Сержа («Ау, Серж!») с новой почтовой маркой стоимостью 30 копеек с изображением этой «демонической женщины» с вороньим пером богини Маат на шляпке. Письмо оказалось с сюрпризом. В конверт была вложена фотокопия открытки от 1948 года, адресованной Ахматовой: «Наверно, я вскоре умру, потому что очень хочу вас видеть и слышать – а я теперь тень безрассудной Паллады. Страшная тень и никому не нужная».
Кралечкин представил воочию, как в комнату войдёт на прелестных ножках – «худа, как смертный грех» – графиня афинских оргий: «На ней мила из кружев блуза и узкий лифчик».
…А когда пришла, позвякивая браслетами на ногах, шурша амулетами на запястьях, злоречивая тень безрассудной Паллады Богдановой-Бельской в приторно-ванильном аромате духов «Астрис», то заговорила она почему-то по-болгарски: «В сърцето ми смъртта Ви смъртна рана».
Кралечкин вздрогнул, в ушах его эхом зазвучали слова приговором: «Пусть ваша смерть мне сердце насмерть ранит». Паллада Олимповна, сама овладевшая ремеслом советской гадалки, выставит перед ним хрустальный шар, в котором отразится в сумеречном свете рассерженный лик Акумы… <нрзб>.
…Уж спутались в памяти Кралечкина в калейдоскопическую чехарду рассыпающиеся на пиксели голоса и лица полезных и бесполезных друзей. Думая об угощениях, он весело напевал на разный мотив реплику одного из своих сомнительных персонажей: «Придут гости, и думаешь, а не подать ли им на обед соломы». Каждому приготовлена его поэтическая книжка «Дурная компания» (пусть приобщаются к его славе). «Коль вспомнят посмертно добрым словом, и то хорошо», – тщеславно утешался Кралечкин, отчаливая в мыслях от бренного берега бытия. И как оберег от забвения он повторял мысленно фразу: «Забудут? Вот чем удивили!» И прошептал вслух угрожающе: «Я еще вам спою в голубом эфире ноктюрн в миноре под звуки терменвокса».
Накануне дня рождения ему приснилась забытая влюблённость студенческих лет. Марго обмоталась паволокой в какое-то подобие кимоно, шла горной дорогой, сквозь область теней, меж жизнью и смертью, звала за собой. «Я – богиня Сатохимэ, принцесса весны», – кокетливо сказала она, не замечая бездны на её пути. Они собирались как будто бы на студенческий маскарад, посвящённый Лермонтову. Миша удивлялся: «Зачем снится старое, прежнее, отчего нет ни проку, ни логики, ни смысла?» Он признавал сны только вещие. Но записывал всё подряд, что снилось. Уже после пробуждения, роясь в книгах, на глаза попался альбом с советскими марками. Когда-то марки волновали его так же, как волновали стихи Ахматовой. Если бы не стихи, то он посвятил бы себя филателии Чехова, написал бы научный труд о его хобби.