Шрифт:
Да-а… Это и не наука, и не литература – нечто такое, что застряло между ними, но все же чертовски интересно, как это все с нами происходит! В буднях, в суете, это любопытство умирает. Маятник «день-ночь» убаюкивает, очертания многих тайн размываются, работа, с ее объемом и качеством, дает какие-то удовольствия или печали, но количества прогрессируют энергичнее, нежели качество, гонка за количеством подменяет подлинную жизнь паршивой ее репродукцией. Есть разница: смотреть на фотографию зала с росписью Давида Альфаро Сикейроса «Смерть захватчику» или метаться по этому залу в поисках единственно верной точки, из которой рождается перспектива. Как, вы не были в той школе в Чильяне? Я, впрочем, тоже. Но у меня такая работа…
В конце концов, когда-то надоедает слово «жизнь» вместо самой жизни, и мы ищем выход, каждый – в силу своего ума или глупости.
Я тут раньше ляпнул о каком-то прогрессе объемов. Так вот, обещаю впредь не рассуждать туманно, разве что вы сами несколько рассеянно будете относиться к моим словам.
Конечно же вам подавали на завтрак диалектику и вы знаете, что количество съеденного переходит в качество, форма вслед за съеденным вынуждена изменяться. А в том случае речь шла о «недожитках» коммунизма, и вы понимаете, о чем я говорю. Вот хотя бы несколько заголовков из газет: «Аристократия духа», «Цена амбиций», «Круг для избранных». Да-да, о той самой монополии на литературу, искусство, науку. А монополия она и есть монополия, что уж тут рассусоливать. Но кое-кто плевать хотел на всех этих избранных, мы умеем находить выходы – и порознь, и, если случается, все вместе.
…Отдышавшись в тамбуре, я отыскал свое купе и вошел.
Жара была тут плотная, едва прозрачная. За столиком сидела пожилая женщина и смотрела в окно. Обернувшись на шум, – а дверь открылась с грохотом, словно в поезде промчал еще один поезд, – она, увидев меня, ойкнула и вскинула к лицу руки. Конечно, встреть меня кто внезапно, из-за угла ночью – лишился бы сознания от одного вида всех этих шрамов на лице, но дело оказалось не в этом. Другая женщина стояла у столика в одних трусиках и смотрела в окно.
Не оборачиваясь, она едва наклонилась вперед, отчего бедра стали чуть шире, протянула руку к полке, взяла оттуда халат, вошла в него и словно захлопнула за собою светонепроницаемые шторы.
Меня била мелкая дрожь. Этого не могло быть! А почему бы и нет?! Она конечно же, Мария. У других такой способности самопогружения в неизвестно что и безразлично при каких обстоятельствах мне встречать не приходилось.
«Здравствуйте, извините, здравствуйте, привет, проходите, садитесь», – и больше ничего, и никакой Марии. Но как давно я о ней не вспоминал! Чем же таким сверхважным я был занят? Ах, да! Ну, конечно… экскурсии, сбор и обновление информации для текстов, хобби: экология, биология… В общем, «день-ночь, день-ночь, день-ночь». По-божески, как сказал бы отец Кузнецова. Мария-дубль спросила о металлургическом заводе, мимо которого мчал поезд:
– Он что, всегда так коптит?
Оказывается, это красные его дымы так поглотили мысли женщины в тот момент, когда мне пришлось войти.
– Всегда, есть еще тут «Химпром», алюминька, «Фосфат», еще с десяток дьяволят.
– А у нас в Новомосковске…
– Да, конечно, цена безответственности того, кто все это видит и научился не замечать.
До вечера мы говорили об ускорении и перестройке. Пожилая раз за разом приговаривала:
– Пора, давно бы пора.
Молодая в тон ей поддакивала. Мне грустно было от того, что она оказалась не Марией, что курица была холодной и пресной, что существуют красные дымы, поедающие такие прекрасные тела, что о перестройке и здесь, в купе, и у меня на работе, и где бы то ни было говорят так, словно ее наконец-то придумали там, в верхах, чем облагодетельствовали людей. Что поделаешь, так испокон веков у нас, у русских – поднакопим обид, поднасоберем силенок, поднимемся было на большое дело, а тут у какого-нибудь царя в башке прояснение, при опасности за свою шкуру мысли, они быстренько выстраиваются так, как ему надо. Он и давай послаблять. А мы – за нашу же силу – давай царя хвалить!
Ладно, когда так вот говорили бы только обыкновенные трудяги, но если и такие, как Черепанов, начинают утверждать, будто бы ускорение с перестройкой продуманы до мелочей на все пятнадцать лет вперед «во всех сферах человеческой деятельности», это как лишнее доказательство того, что долго еще и многие будут по старинке ожидать распоряжений сверху. Это все одно, что запутаться в кем-то давно искаженном библейском выражении «сначала было слово».
Слово и дело суть едины. И вначале, и теперь, и после…
Хм, надо же такое измыслить: продумано до мелочей! А как же тогда понимать эту истину: практика определит меру? Показали бы мне того гения, кто мог бы предположить развитие взаимоотношений в последние месяцы в нашем коллективе. Если и раньше в нем было «не фонтан» – так, выполняли общее дело люди, имеющие мало чего общего, но все же опытные что-то где-то подсказывали новичкам, считая за удовольствие показать свой профессионализм; на что-то, на фарцу, например, закрывали глаза, хотя и высказывали в кулуарах неодобрение, которое никого ни к чему не обязывало, с чем-то свыклись, – то теперь расслоились, заизолировались и забурлили: «перестроился-не перестроился». И так, скорее всего, не только у нас.
Что касается меня, то я, по выражению Черепанова, в эти игры не играю. Мне себя перестраивать незачем, и физиономия тому лучшее доказательство. Первое впечатление от моего вида у гостей города, особенно у интуристов, не самое лучшее. И хорошо, что люди, в случае со мной, прощаются, уже имея неплохой набор впечатлений.
Мария-дубль украдкой рассматривала меня, все более и более утопая в своем любопытстве, а я ничем не мог ей помочь, не хотел. Каждый способен без посторонней помощи выкарабкаться из собственной глупости. И потом, она из тех женщин, для которых любая загадка не загадка, а вот всякое объяснение для них превращается в неразрешимую головоломку. Ну, а уж если совсем начистоту – не до нее было, и это несмотря даже на то, что именно она стала первотолчком обвала часов, дней, недель, месяцев, лет, в течение которых я ни разу не вспомнил о Марии.