Шрифт:
Дни стояли погожие, валы подсыхали быстро. Субботу и воскресенье по колхозу объявили выходными, чтобы люди с сеном управились.
Егор свое привез, три машины. Хороший стог выложили. И дружку своему успел помочь. Был у него дружок закадычный, годок, однополчанин. Вместе росли, в армию призывались, в одном взводе служили.
В воскресенье, по светлому, с сеном закончили. Егор в гараж отогнал машину, и тогда уж сели спокойно выпить. Сено обмыть – дело святое, тут и бабы слова не скажут, лишь упредят: «Чтобы по-умному…»
Всю неделю Егор ждал этого часа, чтобы спокойно сесть, выпить немного и не вдруг, а перекинувшись словом о том да сем, словно невзначай спросить:
– Слыхали? Поместье теткино братья армяну продали, Хачику-Вачику… Оформили чин чином, в сельсовете, а я с таком остался.
И, услышав в ответ: «Взаправду?.. Да ну…», спокойно все рассказать. Как жила тетка Таиса, старела, а сыновья носа не казали, копейки не слали ей – как хочешь живи. Он ее и докармливал. И про сад, и про все другое. Разговор непростой. Надо, чтобы рядом кто-то сидел, удивлялся и охал, братьев ругал.
Так все и было. Выпили бутылку, потом другую. Наговорились всласть. Потом третью добыли. Дружок был на выпивку слабоват. Ноги его подводили и клонило в сон, но ума не терял. Когда третью бутылку начали, он сказал решительно:
– Давай Хачика подожгем! А сад порубим!
Сказал и рухнул в сарае, где третью бутылку пили, от жены хоронясь.
Дружок сразу заснул. Егор постоял над ним, подсунул какое-то тряпье под голову и пошел курить.
Вина больше не хотелось, разговоров – тоже. Все уже было сказано-пересказано, вылито из души. И там, словно в месте пустом, что-то теперь сладко томилось.
Егор вышел на забазье, к дровнику. Сел там на бревнышко, закурил. Отсюда как на ладони видно было тетки Таисы поместье: флигелек, сараи, зеленый картофельник, который Егор сажал, и сад. Три раскидистых грецких ореха, которые лишь начали плодоносить. За ними – яблони, груши, его руками саженные. А теперь – чужие. Черноусый таракан там хозяин. Запалить его – будет бегать.
Темнело. В окнах теткиного флигеля не зажегся свет.
Егор хоть и был выпивши, понимал: нельзя поджигать, в тюрьму сядешь. А вот сад порубить – можно и надо. Потому что любой в хуторе скажет: он его сажал, своими руками. Что ж теперь, Хачику все отдавать и глядеть со стороны?
Поднималась в душе боль и обида. И это было понятно: такой сад, труды и труды – и кому. На хуторе будут смеяться: вырастил для армяна.
Егор курил и от обиды трезвел, все более убеждаясь в недоброй, но праведной мысли: «Посечь… Пройтись топором… Ни мне, ни кому… Пусть армян не радуется… И никто ничего не сделает. Никакая милиция… Своими руками посадил, своими и кончил. Чтоб в дураках не быть перед армяном, перед Хачиком-Вачиком, дорогим соседом».
Топор был на месте, да не абы какой, а плотницкий, точеный, наведеный. Лишь махни – и дерево ляжет.
Егор посидел еще, покурил, а когда совсем стемнело, взял топор, выпил из бутылки остатнее и пошел своим огородом вниз, потом – к саду.
В самом низу, в падинке, стояли абрикосы. Здесь и угрев, и затишка для нежного дерева. Чуть выше росли молодые груши. Их кора была еще гладкой и бархатистой на ощупь, как и положено в юную пору. Но стволики уже матереют, рукой не обхватишь, и зернятся на ветвях зеленые плоды. Все это он сажал, прививал, поливал жарким летом, зимою берег от зайцев да мороза. Все это было его, вчера лишь, а теперь – армяна.
Лишь вспомнил он черноусого, злость поднялась. Рука потянулась к топору. Хакнул, поплевал, чтобы цепче топор держать, и уже примерился: сверху и наискось.
И тут что-то больно кольнуло в сердце, словно иглой.
Молодое деревце стояло, ничего не чуя, не зная, что пришел его смертный час. А может, и чуяло, да что поделать могло.
Человек ли, животина понимают и боятся смерти. Курица и та, когда несешь ее к дровосеке, обмирает и закрывает глаза. Кошка ли, собака – те и вовсе норовят убежать.
Дерево, словно малое дите, бессловесное стоит и стоит, не уклонится, в сторону не шагнет. Лишь дрогнуть и упасть, умерев, доля его.
Эти молодые грушины любила тетка Таиса. Осенью приходила глядеть, как пламенеет листва. «Словно жар горит…» – говорила она.
Наступала ночь. Золотистый рожок месяца светил в темной синеве неба. Золотистые звезды обступали его. Глядеть на них было покойно и сладко. И мысли появлялись какие-то странные. Подумалось вдруг: может, не зря старые люди молятся и в церкву ходят. Может, и вправду есть Бог и небесная жизнь. Там, наверно, красиво, как сейчас в небе, и тихо. А может, и вправду где-то там собираются все покойные: мать, отец, тетка Таиса. Собираются, глядят и сверху все видят. Эту вот дурь его с топором. Глядят и головой качают: «Гора, Гора…»