Шрифт:
Падают с легким шуршанием в определенном порядке на скатерть карты: четыре по краям, четыре в центр. От них по три вниз…
«Эх, рановато вышли короли, рановато. И главное, все легли в левый угол пасьянса. Опять он из-за этого может не сойтись».
А ветер загибает кончики листов придавленного портсигаром приказа, шелестит ими. Атаману же слышится в этом шелесте другое:
— О кей, генераль. Смотрите, эти дальнобойные пушки очень скорострельные. Их нет ни у кого, только у вас. Мы их никому еще не продавали. Думаю, вы учтете такое наше расположение?
Это Смайзл, полковник американской армии, советник и союзник. У него шелестящий басок. Когда он говорит, кажется, будто он переворачивает листки. Точь-в-точь, как сейчас ветер шелестит приказом. И хотя Смайзл обращается к нему, Дутову, он смотрит на золотозубую обезьянку в роговых очках, всплескивающую короткими пухлыми руками. И атаману ясно, что учесть — значит заплатить подороже.
— Оцень дарнобойкые, оцень. Наси пуреметы тозе скорострерьные. Оцень корошие пуреметы, — обезьянка скалит и без того оскаленные обоймы больших, глядящих далеко вперед зубов и оценивающе разглядывает проходящие мимо в походном строю казачьи сотни, эскадроны, конные артиллерийские батареи.
Это был смотр войскам.
Шуршат в руках атамана карты. А ему кажется, будто это давят дорожную пыль окованные шинами колеса полевых кухонь и тачанок. И пыль похрустывает. В нос ударяет знакомый, всегда волнительный для каждого военного запах конского пота, сыромяти, пушечного сала. И сквозь пыль взблескивают пики, покачиваются опаленные ветрами и солнцем казачьи чубы.
— Здорово, кубанцы!
— Здравия жела…м, Ваше превосход…во!
— Здорово, орлы Дона!
— Ур-ра-а!
— Госпо-ода офицеры!..
— Смирн-на! Ра-авнение налева-а!
Проходит эскадрон за эскадроном, косят глазами конники на центр поля, где стоит он, атаман Дутов, пока просто генерал, наказной атаман оренбургского казачества. Но скоро его имя будут с благоговением произносить везде, упоминать в молитвах как избавителя от большевистского ига.
Думы атамана прерывает появившаяся на веранде жена.
— Ты, Николенька, сегодня встречаешься с офицерами от союзников?
— Да!
— Не забудь, пожалуйста, пригласить их к ужину. А то неудобно. Я ведь…
— К черту, к дьяволу, никого я не намерен приглашать. Понимаешь, никого из этих… — атаман с трудом удерживается от крепкого слова, наклоняется вперед, упирается медвежьими своими глазками в переносицу жене. Так он делал это вчера, позавчера, всегда, когда хотел что-нибудь доказать, привлечь к себе внимание. — Понимаешь, к черту-у!
И встречает в ответ спокойную улыбку. Жена знает, что он кипятится зря, и все равно уступит. Знает это и сам атаман.
С остервенением собирает он разбросанные по скатерти карты и щелкает крышкой серебряных карманных часов. Совещание назначено в четыре, сейчас только три.
— Дай мне, Маша, сельтерской.
С веранды дома видно стоящее через дорогу за невысоким забором длинное здание штаба, коновязь перед крыльцом.
Теперь, когда до начала похода остались считанные дни, атамана все сильнее и сильнее охватывало нетерпение. Он никогда до этого не думал, что ему так нужна Россия, что так истосковался он по ней, по русским березкам, даже по трехрядной гармошке, что ночами доносится откуда-нибудь с дальних речных плесов, по русским закатам и росным зорям. Но не всякая Россия нужна была атаману, а только та, прежняя, с колокольными звонами и городовыми в полосатых будках. Чтобы ласкали слух: «Слушаюсь, Ваше высокое превосходительство!» «Что прикажете, Ваше высокое превосходительство?» Чтобы денщики, слуги, обеспеченная во всем жизнь, коляска на мягких рессорах у подъезда в офицерское собрание. И чтобы, когда он появлялся там, на него оборачивались бы, ждали, ловили каждый жест. Ему нужна была Россия, утверждающая его дворянское превосходство над мужичьем. Такой она была до большевиков.
— Благодарю, Манюнечка!
Атаман выпил бокал сельтерской и деликатно рыгнул.
— Может быть, рюмочку коньяку? Есть твоя любимая марка.
— Колокол?
— Да, «Шустов и сыновья».
— Нет, благодарю.
А мысли уже не сворачивают, продолжают течь все в одном и том же направлении:
«Да, он был жесток, когда боролся за сохранение той, милой сердцу старой России, без которой не мыслил себя. Да, он пролил море чужой крови. Ну и что? То была война. Он не мог поступить иначе. А его красноштанные комиссары от имени народа приговорили к смерти. Идиоты. Разве у народа есть имя? Народ всегда безлик».
Вспомнилась пора отступления. От Оренбурга до самой границы ни дня передышки. Только назад… «Ничего, отступления больше не будет».
— Манюнечка! Пожалуй, коньячку выпью.
— Сейчас, Николенька. Ты уже уходишь?
— Да. Пора.
— Не забудь пригласить, кого просила.
Атаман не ответил. Он думал о том, что завтра наконец объявит всему офицерскому составу о начале похода, скажет, что подготовленная им и экипированная с помощью союзников всем необходимым армия переходит рубеж, за которым ждет многострадальная Русь. Он разъяснит господам офицерам, как по тактическому замыслу на первом этапе надо будет поскорее уничтожить разбросанные в пограничных районах малочисленные, неспособные к длительному сопротивлению силы красных и устремиться дальше по двум направлениям: на Ташкент, чтобы захватить и отрезать от Советов всю Среднюю Азию, и через Верный идти форсированно на Семипалатинск, Омск — к Волге. Надо, чтобы все, до последнего подпрапорщика включительно, ясно понимали, каким кровавым будет этот поход. В нем не до сантиментов, жалости и прочей слюнявой чепухи. По России придется пройти, как проходил по ней когда-то Чингис-хан, как Батый, поступать, как версальцы в борьбе с революцией. Слишком уж заражена Русь большевистским поветрием. Слишком.