Шрифт:
Марция Отацилия долго бродила по палатам чертогов, выбирая себе место уединения, а когда её взгляд облюбовал удобное помещение, приказала принести ей туда стол, стул и побольше чистых пергаментов, чернил и палочек для письма.
Женщина до самого обеда засела не диктовать, а своею собственной рукой писать послание проживающему на далёком Ближнем Востоке Оригену Адаманту, великому эллинскому философу, учёному, математику, астроному, теологу и прочая, и прочая, и прочая, а ещё… основателю библейской филологии.
Матрона долго думала над первым после приветствия содержательным предложением и, наконец, каллиграфическим почерком вывела:
«О святой отец, учение твоё всесильно, потому что оно верно! Но в твоей “Гексапле” я, кроме того, что это синхронизированные изводы Ветхого завета, ничего больше не поняла. Заумь какая-то! Похоже на бред сивой кобылы, хотя я знаю, что это совсем не так. Я в курсе, что не права и что всё тобой измысленное – это великое мудрствование, но… но будь другом, пиши всё же проще и люди к Христу потянутся! Ты человеческим языком растолкуй мне всё, что открыл и теперь знаешь о Богочеловеке и о конечном спасении всего сущего…»
Отацилия водила стилом по пергаменту много часов, а закончила словами без витиеватостей:
«А коли не можешь растолковать письменно, не упрямься и срочно приезжай из-за моря в Рим! Так даже лучше будет! Я пришлю за тобой корабль и карету! В личной беседе изложишь мне всё устно. Своими словами. Передо мной не надо будет стоять во фрунт, можно будет сидеть в курульном кресле. Тут тебе будут не только рады, но и созданы все условия для системного и систематического изложения учения Иисуса нашего Христа. Когда ты будешь читать моё письмо, я уже вероятней всего стану полноправной императрицей, мне всё будет подвластно, а посему мы с тобой сможем понаделать столько великих дел, что потом и Константину Крестителю ничего не останется. Поторопись, пока Фабиан, папа Римский, не собрал все сливки и лавры, ибо сегодня я намереваюсь отыскать его в городе и позвать пред свои светлые очи. То, что Фабиан в столице империи, я знаю наверняка. Я не имею точных сведений, где ты находишься, поэтому пишу на деревню дедушке. Однако я вас обоих очень люблю: и тебя, и папу Римского…»
– Ну, теперь можно и с Фабианом повстречаться! – вслух проговорила улыбающаяся Отацилия, словно отдавая сама себе приказание. – Он точно придётся мне ко двору! Заодно разрешим папе перевезти прах его предшественников, святых Понтиана и Ипполита, в столицу… если, конечно, он до сих пор не удосужился этого сделать… А завтра и дочка в столицу со своими няньками подтянется! Вот радость-то великая! Надо будет ей экскурсию по городу моего детства устроить, она должна вырасти истинной римлянкой! Моя кровь должна перешибить в обоих детях кровь их отца-рогуля!
*****
Как только супруга ушла из его опочивальни, император… перекрестился, ведь чуть свет – он уже был на ногах. Солнечное сияние теперь вовсю поливало лучами землю, без стеснений и смущений втискиваясь и во все окна дворца.
Филиппа вдруг осенило: «Даже если бы прежний собственник этой недвижимости всю жизнь питался исключительно любовью к Родине, он не смог бы объяснить происхождение своих средств на неё». Он подумал так не потому, что осуждал или одобрял бывшего владельца дворца, о котором по большому счёту знать ничего не знал, а потому, что эта формулировка, если её отточить и отчеканить, могла бы стать универсальной при предъявлении обвинений строптивым, засидевшимся в курии Юлия или просто вышедшим в тираж сенаторам.
Лучи восходящего солнца падали в окно, безо всякого смущения перебираясь по стене – вот парадокс! – всё ниже и ниже, чтобы поиграться-поразвлекаться с мозаикой пола, а если и не поиграться, то просто по ней побегать.
«Каждый мужчина, если он император, должен сделать в своей жизни три вещи: выпустить монеты со своим именем, построить город своего имени и… и… и… ну, хотя бы обожествить ещё собственного отца, установив ему бронзовый бюст в городе моего имени. Какой ещё бронзовый?! Что за бронзовый?! Золотой! На худой конец позолоченный! И не один!.. Ах, город… Не построить его, а реновировать!.. Или… или заложить новый град на месте прежнего селения. Шахба! Да! Шахба!.. На месте Шахбы вырастет новый мегаполис! И сей город будет назван Филиппополем. Он получит почётный статус римской колонии!» – помыслил арабский мужчина и как государь, и как частное лицо в одном лице. Один сразу за обе свои половинки подумал.
*****
…Чуть свет – и император уже был на ногах, а у его ног, вернее, в дворцовых предбанниках толпились, толкались, не пчёлами жужжали, гудели и зудели те, кто жаждал стать царскими опричниками, лизоблюдами, блюдолизами или хотя бы придворными меньшей степени значимости, но важного пошиба: множество магистратов, родовитых и безродных богатеев, а также куча понаехавших и невесть откуда взявшихся новых сенаторских лиц (или, и правда, прежде вечно в провинциях околачивались, а сейчас вдруг на ловлю счастья и чинов примчались, или же всегда жили в Риме, но вчера до прояснения ситуации просто спрятались, вернувшись обратно сегодня).
О, Боги (или: о, Боже! – один Боже в трёх лицах!), сколько же кругом лиц! Не только тех, кого Филипп лицезрел вчера в курии Юлия. Глаза разбегаются от такого множества римской знати. Новые физиономии. Их столько, что уже знакомые теряются в этом общем потоке и перестают узнаваться.
«Почему же всей этой скотобазы не было намедни в здании Сената? Почему они хоронились, а нынче все из нор своих, как крысы, повылезали? – прошмыгнула подозрительная мысль в голове Филиппа. – Уж нет ли тут заговорщицкого подтекста?.. Эх, зачем я так? В людях следует видеть только хорошее, пока они не продемонстрировали тебе иное!.. Как же я, несмотря ни на что, обожаю римских сенаторов и как жажду со всей этой сенатской сворой не на шутку подружиться!.. эээ… Нет ли тут заговора?.. Подружиться… Заговор… Подружиться… Хорошее… Плохое… Иное…»