Шрифт:
Можно не продолжать. Я знаю, что меня ожидает...
Тем не менее уже следующим вечером мы в спальном вагоне выезжаем в Петербург. Тринадцать бесконечных часов. До отъезда я Мишу не видела и с ним не говорила.
В поезде у мамы довольно времени, чтобы разработать свою стратегию. "Приедем домой, ты сразу ляжешь в постель, - вслух размышляет она, - папа еще будет в министерстве, а когда вечером вернется, решит, что ты больна. Остальное предоставь мне..."
Что мама собирается сказать папе, она умалчивает. А я ее не спрашиваю. Она советует мне снять обручальное кольцо и спрятать паспорт, чтобы папа прежде времени не открыл, кто обвенчал меня и Мишу.
Я два дня лежу в постели и реву как белуга. Папа входит в мою комнату восемнадцать часов спустя. В соответствии с девизом "нападение - лучший вид обороны" я демонстрирую ему лучшие образцы своего актерского таланта. Я впадаю в истерику, как тогда, при проверке баллов Лео. Прежде чем у папы находятся слова, я кричу: "Если ты будешь меня упрекать, выброшусь из окна!"
Возможно, у папы еще не изгладились воспоминания о тогдашней сцене - ведь я действительно вы-прыгнула, - а возможно, маленькое чудо совершила мамина дипломатия, в любом случае я побеждаю: папа гладит меня по голове, склоняется и целует в лоб.
Буря миновала. Но вскоре все треволнения сказываются на маме. У нее воспаление сердечной мышцы. Состояние ее внушает опасения. Она лежит полтора месяца.
Я во всем виню себя, почти не отхожу от ее постели и в свои мечтательные, экзальтированные семнадцать лет решаю уйти в монастырь, если мама не перенесет кризиса. "Монастырь" куда как хорошо соответствует моему тогдашнему романтическому состоянию "бури и натиска"!
От Миши между тем никаких известий.
Мама преодолевает болезнь.
Когда она совсем выздоравливает, папа объявляет мне свое решение спокойно и бесповоротно:
– Что же, дитя мое, теперь ты можешь возвращаться к своему мужу - правда, без денег, без приданого и без драгоценностей. Разумеется, можешь забрать свое белье и платья...
Я еду в первом классе, теперь долгое время мне не доведется так ездить.
Миша и его мать забирают меня с вокзала. По дороге "домой" мы почти не разговариваем.
Как только я переступаю порог крошечной, полутемной трехкомнатной квартирки, меня встречает притворно-ласковая улыбка няни.
Я в замешательстве. Миша помогает мне разобрать багаж.
Няня между тем готовит ужин; она суетится, гремит посудой, у нее явно не руки, а крюки. Свекровь кричит на нее, та не смеет и пикнуть. За едой они вновь безмолвно объединяются против меня в холодном неприятии.
Я торопливо ем и поспешно ухожу...
Свекровь никак не может заснуть - брюзжит, ворочается в постели и зовет няню. Маша, так зовут это несчастное создание, должна, как обычно, почесать ей перед сном пятки.
Маша чешет.
В это время "мама", всхрапывая и без сновидений, проваливается в объятия Морфея.
Мне становится дурно. Миша улыбается. Не следует воспринимать все так серьезно, считает он, добавляя, что уже давно к этому привык...
Он ведет меня к своей, к нашей - постели.
Я стою, словно окаменев, и пытаюсь понять, что это означает: "наша постель".
В какое-то мгновение я вновь чувствую его поцелуй, какой он подарил мне после того спектакля в школе-студии.
Но на губах остается пресный привкус.
В квартире дурно пахнет. И поблизости все так же храпит Мишина мать.
Я тоскую по свежему воздуху моей девичьей комнаты в Царском Селе.
Я говорю Мише, что сильно устала. Я не лгу.
Это действительно так...
У СТАНИСЛАВСКОГО
Что меня поддерживает в последующие годы, так это учеба в Московском Художественном театре Станиславского.
Константин Сергеевич Станиславский - крупный мужчина, у него белые как снег волосы, кустистые черные брови и завораживающий взгляд. Его появление, как нечто само собой разумеющееся, тотчас вызывает у всех уважение и почитание, прежде всего, конечно же, у молоденьких актрис. Его критика объективна, порой едка, однако педагогический талант потрясающ. Споры о своем методе, о разных интерпретациях пьес он не только поддерживает, но и поощряет. Порой они длятся до самой генеральной репетиции. В остальном он требует четкой дисциплины и безусловного вживания в ткань произведения: каждый актер, независимо от того, играет он главную или второстепенную роль, за час до начала спектакля обязан быть в гримерной, чтобы спокойно подготовиться и сконцентрироваться. Если он приходит на репетицию или спектакль поздно, то на первый раз получает предупреждение, во второй раз платит пять, в третий десять рублей штрафа. Если же гулена неисправим, то может рассчитывать на увольнение без предупреждения за "неуважение к труппе". Я не помню, чтобы кто-нибудь из нас доводил дело до этого.
Перед каждым студийцем ставятся многочисленные и разнообразные задачи. Так, к примеру, мы по очереди дежурим за кулисами на вечерних спектаклях, помогая помощнику режиссера, следя за реквизитом и в целом наблюдая за тем, чтобы за сценой все шло без сучка без задоринки. В качестве помощников нас привлекали и к работам сценографа, который предлагал свои эскизы в виде миниатюрных моделей сначала соответствующему режиссеру, а затем Станиславскому. В студии нам, естественно, давали разнообразные уроки и по самой специальности - от пантомимы через ритмическую гимнастику и постановку дыхания до уроков музыки и лекций по истории театра и костюма.