Дюма Александр
Шрифт:
– Государь, дверь закрывать бесполезно: сколько раз вы ее закроете, столько раз я ее открою. Таков приказ. Дверь осталась открытой. Офицеры позволили закрывать двери, только когда королева одевается или раздевается. Чуть только королева оделась или легла в постель, дверь распахивалась. Это было невыносимо. Королеве пришло в голову поставить кровать горничной рядом со своей, чтобы та находилась между нею и дверями. Полог кровати горничной являл собой заслон, за которым королева могла одеваться и раздеваться. Однажды ночью дежурный офицер, видя, что горничная спит, а королева бодрствует, воспользовался этим и подошел к королевской постели. Королева взглянула на него так, как могла взглянуть лишь дочь Марии Терезии, когда видела, что кто-то недостаточно почтителен с нею, но отважный офицер, которому и в голову не приходило, что он проявляет непочтение к королеве, ничуть не испугался, а, напротив, посмотрел на нее с жалостью, которую королева сумела почувствовать.
– Государыня, - обратился он к ней, - раз уж мы с вами сейчас одни, я дам вам несколько советов. И тут же, не интересуясь, желает ли королева слушать его, он объяснил ей, что бы сделал, будь он на ее месте. Королева, которая с гневом смотрела на него, когда он подходил, услышав его вполне добродушный тон, позволила ему говорить, а потом уже слушала с глубокой печалью. Но тут проснулась горничная и, увидев у постели королевы мужчину, вскрикнула и хотела позвать на помощь. Королева остановила ее:
– Нет, Кампан, позвольте мне послушать, что говорит этот господин... Он хороший француз, и, хотя заблуждается, как многие другие, относительно наших намерений, его слова свидетельствуют о неподдельной преданности королю. И офицер высказал королеве все, что собирался сказать. До бегства в Варенн у Марии Антуанетты не было ни одного седого волоска. За ночь, что последовала за разговором между нею и де Шарни, ее волосы почти полностью поседели. Увидев эту печальную метаморфозу, она горько усмехнулась, отрезала прядь и послала в Лондон г-же де Ламбаль с такой вот запиской: "Поседели от горя!"
Мы были свидетелями, как она ждала Барнава, слышали, какие он выражал надежды, но королеве было крайне трудно разделить их. Мария Антуанетта боялась сцен насилия; до сих пор насилие было обращено против нее, чему свидетельство четырнадцатое июля, пятое и шестое октября, арест в Варенне. Она слышала в Тюильри злосчастный залп на Марсовом поле и была страшно обеспокоена. При всем при том бегство в Варенн стало для нее большим уроком. До той поры революция, по ее мнению, не выходила за рамки козней мистера Питта или интриг герцога Орлеанского; она верила, что Париж мутят несколько заправил, и говорила королю: "Наша добрая провинция." И вот она увидела провинцию: та оказалась еще революционней Парижа. Национальное собрание оказалось слишком старым, слишком болтливым, слишком дряхлым, чтобы мужественно воспринять те меры, которые принял от его имени Барнав; впрочем, оно уже было близко к кончине. Принесет ли кому-нибудь здоровья поцелуй умирающего? Королева с тревогой ожидала Вебера. Дверь отворилась, королева обратила к ней взгляд, но вместо круглой австрийской физиономии своего молочного брата увидела суровое и холодное лицо доктора Жильбера. Мария Антуанетта не любила этого роялиста со столь далеко зашедшими конституционалистскими воззрениями, что она считала его республиканцем, но тем не менее питала к нему известное уважение; она не посылала за ним, когда недужила душевно или физически, но всякий раз, когда он оказывался рядом, испытывала его воздействие. Увидев Жильбера, она вздрогнула.
– Это вы, доктор?– бросила она. Жильбер поклонился.
– Да, государыня. Я знаю, вы ждете Вебера, но я принес куда более полные известия, нежели принесет он. Он был на том берегу Сены, где не убивали, я же, напротив, на том, где убивали.
– Убивали? Что произошло, сударь?– встревожилась королева.
– Большое несчастье, государыня: придворная партия победила.
– Придворная партия победила! И вы, господин Жильбер, называете это большим несчастьем?
– Да, потому что она победила с помощью одного из тех средств, что губят победителя, отчего он зачастую оказывается рядом с побежденным.
– Но что произошло?
– Лафайет и Байи стреляли в народ. Отныне они больше не смогут быть вам полезны.
– Почему?
– Потому что они утратили популярность.
– А что делал народ, когда в него стреляли?
– Подписывал петицию, требующую низложения.
– Чьего низложения?
– Короля.
– И вы полагаете, что в него напрасно стреляли?– вспыхнув, осведомилась королева.
– Я полагаю, что лучше было бы его переубедить, чем расстреливать.
– Чем переубедить?
– Искренностью короля.
– Но король же искренен!
– Простите, государыня, три дня назад я целый вечер пытался убедить короля, что подлинными его врагами являются его братья, господин де Конде и эмигранты. Я на коленях умолял короля порвать всякие отношения с ними и чистосердечно принять Конституцию, за исключением тех статей, осуществление которых на практике окажется невозможным. Король согласился - по крайней мере мне так показалось - и милостиво пообещал мне, что отныне порвет всякие отношения с эмиграцией, однако за моей спиной подписал и велел подписать вам, государыня, письмо, которым наделял своего брата Месье полномочиями в сношениях с австрийским императором и прусским королем... Королева покраснела, как ребенок, которого поймали на дурном поступке, но ребенок в таких случаях опускает голову, а она, напротив, надменно вскинула ее.
– У наших врагов, выходит, имеются соглядатаи даже в кабинете короля?
– Да, государыня, - спокойно ответил Жильбер, - и потому так опасен всякий ложный шаг его величества.
– Но, сударь, письмо было собственноручно написано королем, и, после того как я его подписала, он сам сложил и запечатал его, после чего вручил курьеру, который должен был его доставить.
– Все верно, ваше величество.
– Так что же, курьер арестован?
– Нет, письмо было прочитано.
– Выходит, мы окружены предателями?