Шрифт:
В армии отец стал жаловаться на приступы головной боли, и вскоре его направили на медицинскую комиссию, начальник которой объявил его симулянтом, за что отец, подобно Лютеру, запустил в него чернильницей. Отца отдали под трибунал, ему грозил срок, и все шло к тому, что его посадят. На его счастье, ему повезло, что следователем по его делу назначили женщину, и отцу не составило большого труда завоевать ее сердце и симпатию. Дело каким-то образом закрыли, ограничившись условным наказанием, правда, некоторое время отцу все же пришлось провести в тюрьме, где он практически не спал, чтобы быть в готовности отразить нападение сокамерников. Так, во всяком случае, об этом рассказывала моя мать. Отец никаких армейских баек не рассказывал, а я не рисковал досаждать ему распросами. Он не любил пустую болтовню, и ему не нравилось, если я начинал «распускать уши», прислушиваясь к разговорам, которые обычно вели мужики где-нибудь в предбаннике или на пляже у реки. Он никогда меня не наказывал, но я его боялся и слушался бесприкословно.
Опять же, со слов матери, в раннем детстве он не считал за великий грех прикладывать ко мне свою руку, но однажды я просто перестал к нему подходить и называть его папой, и эта история его настолько потрясла, что больше он ни разу не позволил себе меня шлепнуть и, тем более, ударить. Впрочем, я был не особо шаловлив, и одного отцовского взгляда было достаточно, чтобы у меня сердце ушло в пятки.
Когда мне было три года, родители решили переехать жить из Иркутска на Украину.
Из Иркутского периода моей жизни я запомнил не очень много.
Помню как мы с моим другом с первого этажа, четырехлетним Вадиком уходим из дома и идем по улице взявшись за руки. Навстречу нам идут люди, возвращающиеся со смены с авиазавода и наша дружная парочка привлекает их внимание, и вскоре кто-то из них привел нас домой, где нас уже потеряли. Года через два, после нашего отъезда из Иркустка, Вадик умрет от белокровия, и это будет моя первая потеря в жизни, которую трудно было понять и осмыслить.
Еще я помню раннее утро, кухня освещена каким-то серым цветом, родители еще спят, я едва дождавшись рассвета в одной рубашке, пробираюсь по холодному полу на кухню и ем ложкой застывший в кастрюле кисель.
Помню сибирскую зиму, – холодно и снежно, я пытаюсь скользить на детских лыжах, но они сбиваются с ноги, и я через шаг падаю.
Отчетливо помню, как нахожу в секретном отделении швейной машинки пачку презервативов и бегу во двор, чтобы порадовать ребятню солидным запасом надувных шариков. Часть балонов я успеваю надуть, прежде чем приходит смущенная мама и реквизирует весь пакет.
Помню, как мы с бабушкой со свечами в руках ходим по кругу под печальное пение невидимого хора, от которого хочется плакать и бежать вон из этого страшного места. Но затем густобородый дородный старик в богато расшитой ризе дает на маленькой ложечке что-то удивительно сладкое и эта сладость затмевает все дурные переживания. Только значительно позже, я понимаю, что в памяти запечатлился момент моего крещения, в той самой церкви, что стоит сразу за оградой бабушкиного дома в сосновой роще, которую все называют скитом, и даже почтовый адрес хранит это старинное, чудом сохранившееся в эпоху советского новояза название: Роща-скит 7.
Это островок совершенно особенной жизни под боком у деревянного храма среди высоких сосен на холме, был моим небольшим миром, имеющим свои естественные границы: с одной стороны был мост, с проезжающими мимо автомобилями, с другой церковь, а между ними заросшее камышом болото, населенное утками и лягушками. Всюду росла черемуха, но меня прежде всего интересовали грибы, которые я собирал один без всяких инструкторов и подсказок, безошибочно выбирая только те, что были съедобны. Бабушка запекала грибы в духовке, с кухни от них шел густой мясной запах, но я не помню, чтобы когда-нибудь их ел – для меня гораздо важнее был сам ритуал сбора грибов, со всеми причитающимися атрибутами: плетеным лукошком и перочинным ножичком.
Бабушка работала медицинской сестрой в детском туберкулезном санатории. Иногда она приносила с работы гематоген, и это было моим любимым лакомством, если не считать мороженого, которым меня баловали гораздо реже. Бабушка была строгой женщиной, хотя любила меня и позволяла густо мазать хлеб сливочным маслом. Когда мама оставляла меня с ней, она проводила со мной занятия, учила лепить из пластелина, читала мне сказки, и благодаря ей у меня сформировалась любовь к книге. Первую книгу сказок, которую я запомнил наизусть, подарила именно она. Как сейчас помню, книга называлась «Синий ковер», и ее герои исповедовали простые и понятные принципы советского общежития: «Не твое, не мое, а наше!»
Когда мы уезжали из Иркутска на Украину, наш поезд вез настоящий паровоз. Как позже вспоминала мама, соседкой по купе была жена какого-то советского начальника, ехавшего к нему на свидание на зону, куда он попал за экономическое преступление. Женщина была яркой, как и подобает жене растратчика красивой, в кофте с глубоким декольте, куда я по своей малолетней непосредственности запускал свои рученки, на что дама нисколько не сердилась, а лишь ограничивалась одобрительным комментарием: «Настоящий мужичек растет!»
Поселились мы в Никополе. Небольшой городок с греческим названием в Днепропетровской области, являлся в те годы металлургическим центром. Большая часть его жителей работали на Южнотрубном заводе и заводе ферросплавов. Мой папа устроился на железную дорогу помощником машиниста, а мама методистом в детский сад.
Первое время мы жили в съемной квартире на окраине. Из воспоминаний той поры сохранились чулки на резинках, в которые почему-то наряжали детей вне зависимости от пола, ночная группа детского сада, рыбий жир и общее ощущение тоски и заброшенности.