Шрифт:
Весна не принесла с собой никаких новых напоминаний о войне, кроме ставшего уже привычным рева черных самолетов, да нескольких дальних выстрелов и автоматных очередей – то испуганные немцы палили в темноту, опасаясь выхода разбуженного русского медведя.
К ограниченным зимним заботам прибавились труды на огороде – теперь даже Адька знал, насколько важно добиться к осени хорошего урожая, ибо за зиму дошел до понимания самых различных сложных вещей: например, он впервые постиг недоступную прежде истину, что каждый положенный в рот кусок полит чьим-то потом, и что раньше, зная только, что еда берется у мамы из сумки, был по, по сути, презренным дармоедом.
Но больше всего любил все-таки Адька поздней весною ходить с осмелевшей матерью по многочисленным лескам и рощицам в поисках сморчков – смешных вытянутых растений, напоминающих небольшие деревца с коричневой кроной. Они в изобилии водились кругом и часто становились главным блюдом за обедом – особенно после того, как подъели прошлогоднюю картошку, изо всех сил стараясь сберечь посадочную.
В тот раннеиюньский день они зашли чуть дальше, чем собирались, и мама, разволновавшись, заторопила Адьку домой: углубляться в леса запрещалось очередным циркуляром, и за такую провинность тоже предполагался гипотетический расстрел, хотя, конечно, немцы никогда послушания не проверяли, ибо от леса в России инстинктивно предпочитали держаться подальше. Но вдруг совсем рядом с ними в кустарнике послышалось тяжелое копошение, у Адьки успела вспыхнуть заполошная мысль о медведе – но сразу же обрисовался сквозь молодую листву человеческий силуэт. Перед застывшим мальчиком и его матерью стоял мужчина в шлеме и комбинезоне, а через секунду остолбенелого молчания сзади показался второй, точно так же одетый. Анна схватила и вжала в себя сына жестом, от которого уже было начала отвыкать, но первый мужчина успокаивающе выставил ладони и вдруг произнес:
– Только тихо. Свои мы. Русские.
Я, пожалуй, оставлю этих четверых разбираться пока меж собой без моего участия, потому что, кажется, пришло время написать:
ГЛАВА ШЕСТАЯ, ПРО БЕЗМОЛВНУЮ ЛЕГЕНДУ И ПРЕКРАСНУЮ МЭРИ,
ПРО АНГЕЛА В ГРОБУ И НОВОГОДНЕГО УДАВЛЕННИКА
Не описанными мною пока остаются еще три сестры – три дочери Николая и Прасковьи, одна из которых умерла за двадцать лет до моего рождения, а две другие оказались мне менее близки и понятны, чем тетя Валя и тетя Женя.
Одну звали Кира. К этому имени для меня никогда не приложилось «тетя», потому что живой я ее не видела, только на фотографиях. Красива, кудрява, большие серые глаза… Папа называл ее «легендой», но для меня легенда оказалась безмолвной: я ничего о Кире не знаю, почти совсем ничего, кроме совсем уж крох, мелких осколков ее бытия и смерти, и сама живая память об этой женщине умерла с последним знавшим ее на земле человеком – Валей, сестрой…
Какая была у нее профессия? Характер? Может быть, разумный и практичный, потому что в памятную для меня трагическую последнюю ночь пребывания тети Вали в родном доме, когда она спала, оглушенная снотворным уколом, а я пыталась найти и спасти что-нибудь ценное среди завалов, то в числе прочего нашла разорванное письмо от Киры, датированное еще невнятным для живших в нем, но пугающим для последующих поколений июнем 41-го. Сумела сложить что-то из обрывков и прочитать показательную фразу, примерно такую: «Прекрати ты, наконец, эту порочную практику – дарить детям к праздникам дорогие игрушки! – увещевала она в письме «неразумную» старшую сестру. – Пойми, что началась война, и скоро, может быть, всем нам придется очень тяжело. Деньги надо вкладывать в продукты, которые можно хранить, а детям покупать вкусную еду и фрукты, чтобы подкормить их заранее…». Согласитесь, в преддверье блокады такой совет не лишен был благоразумия!
Блокаду Кира провела с родителями и сестрами Зоей и Марией в осажденном Ленинграде. В нашу квартиру на 3-й Красноармейской попал со стороны двора осколок снаряда – и застрял в стене, что дало повод кому-то из семьи пошутить в другом письме (тоже найденном в очень фрагментарном виде): «Вот мы и получили боевое крещение». Как семья продержалась всю блокаду – неизвестно, потому что, согласно современной точке зрения, разделяемой практически всеми выжившими, прожить исключительно на выдававшийся паек даже по рабочей карточке было невозможно ни при каких условиях, и уцелели из рядовых ленинградцев лишь работники продуктовых магазинов, госпиталей, иных кормушек – и те, кто имел вещи для обмена. Думаю, что мои родственники относились к последним, потому что и десятилетия спустя после войны в их квартире оставались кое-какие ценности: картины, бронза, приличная мебель – все подобное могло обмениваться на продукты, и, вероятно, так и делалось. Но блокада все равно унесла Кирину жизнь.
Достоверно известно одно: первой блокадной весной в составе какой-то санитарной бригады Кира ломом выбивала изо льда давно и прочно вмерзших в него покойников – и верхним концом тяжелого этого и неловкого орудия ударила себя в грудь, в молочную железу. Удар спровоцировал рак груди, и вместе с Победой в семью пришла тяжелая Кирина болезнь и горе: сначала была ампутирована одна железа, потом рак перекинулся на другую – ее тоже «отняли», и в сорок седьмом году в возрасте тридцати пяти лет Кира скончалась дома, простившись со всеми.
Случайно я знаю, в чем она лежала в гробу: то было замечательное платье голубого крепдешина, которое тетя Валя за несколько дней, что прошли со смерти до похорон, успела сплошь расшить букетиками цветов…
Кира никогда не выходила замуж (если и выходила то ненадолго), детей у нее не было; я не знаю, любила ли она кого-нибудь, каковы были ее пристрастия, вкусы, дружбы, мысли… Ничего… Красивая женщина. Очень. Одним словом, легенда…
Второй ребенок в семье, родившийся в последнем году девятнадцатого века, старшая сестра Мария, кажется, была попросту глупа.
Я помню ее прекрасно, а если еще учесть, что обонятельная память, как доказано, самая сильная из всех (думаю, правда, что она уступает памяти сердца, но это не относится к науке), то можно себе представить, какую именно память оставила у меня по себе тетя Маня. От нее пахло помойкой и общественным туалетом одновременно. Точно так же разило из ее комнаты в дальнем конце коридора и от любого предмета, оттуда вынесенного. Если, случалось, она оставляла эту дверь открытой, то, проскакивая мимо с зажатым носом, можно было увидеть темноту в обрамлении всюду висевших смрадных мышиного цвета тряпок. Сама она была сварливой вонючей старухой, никого не любившей, не признававшей никаких правил, но уверенной в своем превосходстве. Да, это сущая правда! Тетя Маня, ставшая в старости таким пугалом, что, когда мама желала упрекнуть меня в неаккуратности, то говорила: «Ты вся в тетю Маню!» – эта женщина была уверена в своей неотразимости и прелести! Более того, она непоколебимо считала, что единственная цель жизни всех окружающих людей – мешать ей жить из зависти к ее исключительной красоте. Потому что она была никакая не Маня, а – Мэри.