Шрифт:
Но барахло так и не попало на помойку, и совсем не по нерасторопности дяди Толи из третьей худжры. Профессор Левин, главврач, принял Каца в свои владения с распростертыми объятиями: художника весь город знал, он даже был по-своему знаменит, а главврач к знаменитостям был неравнодушен. Один звонок профессора в милицейское управление решил судьбу и картин Каца, и отчасти дяди Толи. Из больницы старшина на мотоцикле прямиком отправился обратно в Желтое медресе и навесил на кривую дверь кацевской худжры запретительную бумажку с оттиском гербовой печати: серп, молот, пшеничные колосья. С такой печатью шутки плохи, вплоть до посадки; это всякий знает. И надежда дяди Толи на скорый въезд в опустевшее помещение пошла прахом.
Владимир же Ильич Левин, напротив, пребывал в приподнятом настроении: случайное упоминание старшины о разрисованном разными красками бумажном хламе, которым худжра была тесно набита, очень ему понравилось. Уже назавтра, подписав собственноручно изготовленный на бланке больницы документ об "изъятии для нужд Музея психиатрии картин, рисунков и рукописей больного Каца М.", профессор сел в служебную автомашину и, захватив по дороге все того же старшину, отправился в опечатанное помещение.
Владимир Ильич не был знатоком искусства - скорее расчетливым коллекционером, знающим цену каждой вещи в денежном выражении. Шишкин нравился ему несравнимо больше, чем Кац, но ведь и Малевич представлялся профессору, как принято говорить среди психиатров, "человеком нашего круга", а его работы, по слухам, оценивались чрезвычайно высоко, и цены ползли вверх. И даже если Кац и пожиже Малевича с его "Черным квадратом" - а в этом Левин готов был с открытым сердцем усомниться, - то положение отчасти исправлялось обилием картин в берлоге пациента.
Переступая через газетные тюки, Левин, не оборачиваясь, давал указания старшине:
– Вот эту поверни! Теперь вот эту!
Возя сапогами, старшина подбирался, вытягивал картину и поворачивал ее лицом к свету. Левин вглядывался, одобрительно кивал головой.
– И вот эту! Не дергай, аккуратно вынимай!
– В прожарку надо их отправить, товарищ профессор, - обиженно сказал старшина, вытрясая что-то из рукава.
– А то насекомые встречаются... Старичок-то вон какую грязь тут развел!
Действительно, надо бы продезинфицировать, подумал Левин, разглядывая очередной холст: зеленоватые каменные холмы, похожие на вавилонские зиккураты, между ними бродят кошки с рубиновыми, бирюзовыми и сапфировыми глазами, и, разбрызгивая золото, плещется солнце в вялом море, лежащем между берегом и миром. Как по-разному он пишет, думал и прикидывал Левин: эти страшные кошки, а рядом серебристый лесной пейзаж и автопортрет с музыкальной шкатулкой - вслушивающаяся голова над приоткрытым обшарпанным ларчиком, и синяя пронзительная точка среди сплошных строк, составленных из цветов, созвездий и могильных камней. Надо будет дать Кацу краски и бумагу, пусть пока что рисует. Выпускать его нельзя, это совершенно ясно, а вот перевести в отдельную палату надо сегодня же. Родственников у него нет, это очень кстати. Держать работы после пропарки можно в Ленинской комнате, пусть студенты-практиканты смотрят, развивают патриотизм: у нас свои Ван-Гоги есть.
Вот такие мысли, как красивые метеоры в темном небосводе, вспыхивали в ничем не замутненном сознании Владимира Ильича Левина, главврача психиатрической больницы им. Карла Маркса и Фридриха Энгельса.
По возвращении в больницу Левин послал в медресе бригаду санитаров, вывозить, а сам отправился навестить своего нового подопечного.
9. Веселый Бог
Кац, сгорбившись, сидел на койке, небрежно застланной колючим солдатским одеялом времен войны. Девять его сопалатников занимались своими делами: пели, разговаривали с самими собою и друг с другом, один свистел безостановочно.
– Сидите, сидите, голубчик, - протягивая руки ладонями вперед и тем самым как бы удерживая Каца от поспешного вскакивания перед начальством, сказал Левин.
– Отдыхайте!
Кац и не думал подниматься и вскакивать. Глядя исподлобья, он по
двинулся на своей койке, освобождая место врачу.
– Спасибо за угощенье, - сказал Кац.
– Вы любите гречишные оладьи?
– Люблю, люблю, - послушно согласился Левин.
– С медом?
– с оттенком недоверия спросил Кац.
– С медом, с медом!
– обрадованно закивал головой Левин.
– Мама мне в детстве пекла, как сейчас помню.
– У вас семитские черты лица, - заметил Кац.
– Ладкес вам мама пекла в местечке, а не гречишные оладьи.
Скрывая мимолетную досаду, главврач поднялся с койки больного и прогулочным шагом прошелся по палате.
– Вы ходите красиво, - откинувшись к стене, выкрашенной жиденькой вдовьей краской с подтеками, сказал Кац.
– Как верблюд по Вавилону.
– Почему же по Вавилону, позволительно спросить?
– насторожился Левин.
– Люблю Вавилон, - жестко сказал Кац.
– Шумеры, золотистое пятнышко культуры в диком мире. Разноязыкий гул, строительные леса вокруг Башни... Гениально придумано с этим разноязычьем, я бы и сам лучше не придумал. Да! Мне хотелось бы, чтобы отдаленные предки мои были вавилонянами.