Шрифт:
После улицы барак показался раем: тепло, светло, из общей кухни в конце коридора тянет запахами горячей пищи. Хана ждала. На покрытом вышитой скатеркой столе коричневели сложенные стопкой ломти хлеба, дымилась отварная картошка в миске, сомнительным перламутром отливала разогретая тушенка с жареным луком.
– Скатерть какая красивая!
– сказала Мири.
– Сами вышивали, тетя Хана?
– Соседка, - сказала Хана, - Лидия Христиановна. Ссыльная она, как мы.
– Ну не как мы, - уточнил Рувим.
– Муж ее был большой человек в Москве, художник или писатель, точно не знаю. Он умер, а ее сослали как немку. А мы все ж таки беженцы.
– Ее сперва к нам в тарный цех направили через спецкомендатуру, - не обратив внимания на поправку мужа, сказала Хана, - а потом уже перевели. Тяжело ей пришлось... Завтра познакомишься, она культурная женщина.
Назавтра было воскресенье. Сотрясаемый храпом барак праздно плыл посреди снежного пространства.
Со своей раскладушки Мири с восторженным недоверием рассматривала дивную картинку: леденец солнца окрашивал золотисто-розовым цветом окошко, затянутое по краям широким ледяным обводом, и мир в окне казался праздничным. В комнату праздник не заглядывал. На беленой стене с подтеками сырости висела поясная фотография строгого красивого еврея с широкой бородой, под портретом, на узком колдобистом диване, спали впритык Рува и Хана. Помещался здесь и фанерный шкаф-гардероб, и приземистая тумбочка с серой мраморной крышкой, на которой, на круглой кружевной салфетке, стоял старинный субботний семисвечник. Три обшарпанные табуретки с разложенной на них одеждой были задвинуты под стол для расширения жизненного пространства в ночное время. Мири вспомнила Кзылград, его тополиные улицы и солнечное небо - и удивилась: красивая картинка, вспыхнув, ничуть не опалила ее душу. Глядя в морозное окно, она гадала, что ждет ее сегодня, сейчас. Средняя Азия была закрыта, как прочитанная книжка, и поставлена на полку.
Мири не хотелось подыматься первой. После опостылевшей вагонной койки было так приятно лежать в кровати, высунув нос из-под тяжелого теплого одеяла. Но общежитие понемногу пробуждалось, где-то запело радио, где-то заплакал ребенок, и барак, окончательно проснувшись, остановился, как баржа посреди белой реки. Рувим сел на своем диване и свесил ноги в голубых бязевых кальсонах. Маленькие его ступни были молодой чистой лепки, ногти аккуратно подстрижены.
– Я здесь даже не молюсь, - сказал Рувим и улыбнулся виновато.
– Сейчас немного позавтракаем и будем думать... Хана, пора вставать!
Пока Хана пекла на кухне оладьи из толченых картофельных очисток и кипятила воду для чая, Рувим спросил:
– Вас было двое у Хаима: ты и Шуламит, старшая. Вы вместе спаслись. Что с ней?
– Она умерла, - сказала Мири, глядя в розовое ледяное окно.
– Еще в Польше. Мы прятались у Лешека, ее одноклассника, и он ее изнасиловал. Должен был родиться ребенок... Вы не знали? Она повесилась.
– И ты...
– пробормотал Рувим.
– А я спаслась, - отведя лицо от окна, сказала Мири.
– И я теперь одна.
Сидя за столом за чаем придумали: Мири поступит на механический завод разнорабочей, а вечером будет ходить учиться в вечернюю школу. А там посмотрим...
Чайник еще не остыл, когда пришла знакомиться Лидия Христиановна.
– Здравствуйте, мои дорогие!
– сказала Лидия Христиановна.
– Как доехала, девочка?
Она принесла с собой и вдумчиво, как для натюрморта, раскладывала теперь на столе тройку яиц, украшенный янтарной курагой пирожок и круглую салфетку, промереженную по краю и выпукло вышитую крупными цветами - алыми, изумрудными и лиловыми. Мири вглядывалась в эти райские цветы и почти не верила своим глазам: над припудренными пыльцой тычинками вились золотые пчелы с серебряными крылышками и черными поясочками.
– Вкусненькое - всем, - с тяжеловесным немецким акцентом сказала Лидия Христиановна, - а вышивка тебе, девочка.
– Ей было приятно, что Мири глаз не может отвести от цветов.
– На память о первом дне в Новосибирске.
– Это вы сами вышивали?
– с восторженным недоверием спросила Мири.
– Лидия Христиановна ведет у нас на заводе вышивальный кружок, ответила за гостью Хана.
– Ее вышивки даже показывали на выставке. Скажи, Рувим!
Рувим смущенно улыбался, как будто это он сам, собственными руками, вышил красивые цветы и только что подарил их сироте при большом стечении народа.
– Я же вас просила, - укоризненно покачала головой Лидия Христиановна, - зовите меня Лотта, когда мы одни! Об этом одолжении мне некого больше попросить во всей Сибири, хотя она такая огромная.
– Ну да, ну да, - сказала Хана, - конечно, среди своих это можно. А то меня на заводе все зовут Аня, а Рувима - Роман. А тебя, - она повернулась к Мири, - будут звать Маша, вот увидишь. Так у них тут положено.
Судьба Лотты Мильбауэр сложилась, по ее собственному определению, совершенно невпопад. Первого ее мужа, процветающего дрезденского искусствоведа, скосила "испанка" в двадцать втором году, в самый разгар эпидемии, и Лотта, молодая вдова, осталась одна в большом двух
этажном доме - с репутацией гостеприимной хозяйки, с коллекцией художников-авангардистов, которыми увлекался покойный искусствовед, и с двумя малышами на руках. Четыре счастливых года постигавшая в дрезденском университете глубины искусствоведения под руководством мужа-профессора, Лотта решила открыть галерею и зарабатывать на жизнь торговлей картинами авангардистов - связи с этими неординарными, немного неуравновешенными людьми сохранились без изъяна. Первый этаж дома был переоборудован под магазин, потянулась цепочка посетителей, более, впрочем, глазеющих с ухмылкой на абстрактные композиции, чем уверенно направляющих руку к кошельку... Началась новая жизнь.