Шрифт:
Когда, окончив пятый курс, он был успешно аттестован в качестве экономиста в плановом отделе, который после социальной линьки тоже значимо преобразился и начал щеголять пушком коммерции, с нарочным ему вручили телеграмму. Та была как сброшенный неразорвавшийся фугас – и лаконична и вместительна по содержанию, без точных реквизитов отправителя и на правительственном бланке: «Лиха беда начало молодец». Он не был до того наивен. Прочтя, так и не успел порвать ее. Великим стряпчим и провидцем был тот аноним!
Здесь по житейским правилам стоило бы сделать передышку, – присесть бы где-нибудь на бережку, в тени ракиты, окинуть взглядом волжский окоём и призадуматься. Кажется, он так и сделал. Но прежде надо описать еще одно событие. С тех пор всё то, что раньше изредка покалывало сердце, уже как лопнувший волдырь саднило на душе и, если б ни несчастье, то, может, так и пролежало бы себе под спудом.
После злополучной телеграммы от Трофимова мать прожила совсем недолго: слегла и больше уж не поднялась, простыв. Она угасла на его руках и отошла без мук, умиротворенно тихо, перекрестив ослабевавшим взором на прощанье. Ушла как осененная той мыслью, что сделала для блага чада всё, чего могла.
Из близких родственников в городе у матери была не то племянница, не то двоюродная, по отцу, сестра, которая у них ни разу не бывала. Её фамилии и адреса Статиков не знал, при этом был уверен, что и узнавать не надо. И всё же проводить мать так же незаметно, как она ушла, не получилось.
В день похорон кроме сослуживцев от профкома, тепло и терпеливо выражающих сочувствие, нежданно и негаданно пришел Малинин, его сокурсник и сосед. Статный, остроглазый как джигит, притом отчаянный кутила и повеса, он был в двубортном удлиненном пиджаке, добытом, видно, где-то на прокат; в черной, наглухо застегнутой рубашке и с белыми гвоздиками под пленкой, которую он, угловато отвернувшись, тут же снял. Вошел – и, не решившись подойти, застыл в дверях, насупившись и хладно рдея. С таким скорбящим выражением его, наверное, еще никто не видывал: как лермонтовский кающийся демон.
Вслед за Малининым, с которым они в эту пору еще не были приятелями, начали сходиться женщины в повязанных шалашиком и узелком затянутых платках, с однообразной поувядшей зеленью: со всей округи. Все они, оказывается, знали мать; покачивая головами, и шепотком осведомляясь друг у друга, будут ли сначала отпевать, рядком рассаживались у стены на припасенных стульях.
Уже в последнюю минуту, что простиралась в чувствах много дальше мыслимых границ, куда-то в брезжившую лунным светом бесконечность, он в полузабытьи отметил, как двое неизвестных с четкой непартикулярной выправкой, гротескно как-то выделявшейся у гроба, бережно внесли корзину, полную живых, как только срезанных нарциссов. Наклоном головы, с равно одинаковыми стрижками под полубокс, они со всеми поздоровались. Затем, окинув взглядом комнату, поставили корзину к двум венкам в углу и, скупо поклонившись, вышли. Синклитом женщин это не было одобрено: старушки сделали глазами реприманд на дверь и учащенно зашептались.
За этим происшествием никто не обратил внимания, что траурная лента на корзине по-прежнему завернута концами вверх, к дугообразно вытянутой ручке, расправить ее в спешке позабыли. Внезапно вся она пришла в движение, – шелк, точно полоз, заскользил над перевитым круглым ободом по лепесткам; пестики точились влагой, переливаясь как росинками, и было что-то завораживающее в их редкостном небесно-синем цвете. Дымок от смирны перед изголовьем на мгновенье всколыхнулся: мать, будто улыбнулась в своем ложе.
«Любящей, преданной, любимой», – по смыслу можно было разобрать на ленте.
Чьей это было эпитафией? За что это ему в последний миг? Жизнь издала тупой короткий стон и продолжалась. У жизни, разумеется, был свой резон… Сквозь набежавшую слезу, он видел, как Малинин подошел и распрямил провисшие над ободом концы. Теперь они располагались строго симметрично, и в лицах женщин теплилась сердечная признательность.
Стояла сухая звонкая осень.
«Напой меня вином и молоком! Я принимаю это приношение!» – Следуя обычаю, сидевший у окна мужчина спустил пижаму с левого плеча и этой же рукой пару раз ударил по щекам себя.
Он был по-прежнему один, в потрепанных больничных шароварах и безразмерных тапочках на босу ногу. Для вида можно было бы и это снять: местная котельная чуть не до самой Троицы работала исправно. В двери был смотровой глазок, которым для острастки пользовались санитары. Они это проделывали, когда им становилось невтерпеж от долгого бездействия и между пулями гусарика на сигареты или пиво являлась сильная охота поразмяться. Хотя в такую рань, подумалось, едва ли кто-нибудь испытывал желание в филейном положении стоять с той стороны. На всякий случай, все же сделав то, что полагалось, сквозь перекрестье прутьев на решетке он приложил ладонь к заиндевевшему стеклу и, обождав пока короста высадившихся за ночь льдинок не подтает, для бодрости провел рукой от темени к затылку по неподатливо колючим волосам. Время – то, что называлось им в цепи ассоциаций, летело тут во весь опор как чистокровный борзый аргамак, или как еще об этом говорят – стрелой из лука, поскольку все, что виделось, осуществлялось.
Снаружи рассвело. Он взял валявшийся на тумбочке листок календаря, излюбленное чтиво Голубого: их с Розовым предупредительно, в сопровождении всей челяди, перевели сюда; причину этого хотелось бы понять. "14, февраль, понедельник. Восх. 7.59 Зах. 17.30". Бумага, он заметил, была низкосортной, сероватой, с косоугольными древесными вкраплениями на просвет, по кромкам пожелтевшей, но не мятой. Такие отрывные численники нигде уж не использовались. Но Голубой был наблюдателен: должно быть где-то завалялось, – выклянчил, пообещав чего-нибудь взамен; или как обычно раздобыл. Это-то и удивляло: тот, кому все заведенные порядки нипочем, вряд ли возгорит желанием встречать по расписанию закаты и рассветы. К тому же, если полагаться на параграфы анамнеза, то романтично экзальтированные чувства этого субъекта гелиоцентрическая кухня мало занимала. Он перевернул листок. "Как будет первое лицо от глагола стонать?" Лицо Голубого – пожалуй, что во всех возможных отношениях, чего для здравого рассудка может оказаться не вполне приемлемым и странным, – было точно глиняный кувшин с водой, который целомудренные девы на картинах, одной рукой придерживая, носят на плече. Внизу был сокращенный энциклопедический словарь для цветоводов: азалия, герань, магнолия, мимоза… и нарцисс. "Род травянистых луковичных семейства амариллисовых, с бел. и желт. цв., клубни ядовиты, многие виды разводят как декоративные. С пом. селекции…"