Шрифт:
Мой
Хочу в Репино. Там ночью просыпаешься – и в большом окне море. Уже светает, небо светлеет, розовеет, восход в заливе отражается. Потом падаешь снова, досыпать, кровать большая, удобная, падаешь по диагонали, и так сладко досыпать, все белое, простыни, все… Чистое, новое. Стены бледно-бежевые, проснешься, ночник включишь и читаешь, а дома не могу. Только когда уеду, все равно куда. Тогда могу читать. Дома дела, работа, проблемы, звонки, тревога фоном всегда вялая и какое-то волнение. Это надо же, всю жизнь волнение внутри. Кому экзамен сдаю – не знаю. А сюда приехала – одна, совсем одна… И только море волнуется, я же, наоборот, успокаиваюсь. Море волнуется раз, море волнуется два… три… Засыпаю. Завтра пойду гулять, там есть мои места. Мои места.
Вон бежит собака, «Вон бежит собака», рассказ есть у Казакова… Она домашняя, в ошейнике, третий день бегает через шоссе, дурочка… Что ищешь ты, кого? Потерялась? Объявление на столбе: «Пропала собака». Нет… Не она… Двухгодичной давности объявление… Не ее ищут. Домик один, уже мхом покрылся, низенький, ветхий, окна шифером наполовину закрыты, одни закрыты, другие нет, окон много. Сколько поколений там жило? На каких кладбищах они сейчас или в каких странах? Ничего не ищут в краю родном, или некому уже искать, окна заколочены, мох на крыше, человеческим духом не пахнет…
А вдруг там стены в фотографиях… так и висят, уже желтые. Или валяются на полу. Как листья около этого домика.
Избушка на курьих ножках, повернись ко мне передом, открой окна и двери, вдруг там фотографии по стенам везде… Сколько поколений тут прожило? Дом такой, ну не оторваться… Я бы хотела в таком… Мой.
Вспомнил
На днях он позвонил.
Он никогда мне не звонил, уже много лет не звонил, и вдруг позвонил.
– Что случилось? – спросила я.
Последний раз он приходил ко мне на работу, давно-давно…
Пришел и сказал: «У меня мама умерла… вчера…»
Дома были жена и сын, еще первый брак, но он пришел вдруг ко мне и сказал, что умерла мама. А на днях он позвонил и сказал: «Жену только что прооперировали…»
Второй уже брак. С дочерью проблемы нерешаемые… очень тяжело…
И я поняла, почему позвонил мне. Такое место отведено мне в его жизни.
Никогда не звонил. С юности.
Никогда, ни разу не поцеловал. А были наедине много раз. И на даче одни, молодые, восемнадцать-двадцать… И в лодке белой ночью на таллинском озере Харку. Всю ночь в лодке, и обнимали меня его толстый свитер и куртка, он снял их, чтобы не мерзла, а сам не обнимал, только дрожал. А на даче только ягоды разные собирал и кормил меня. И еще когда под дождь попали, по грядкам бежали, ноги мои все в грязи и брызгах, то тоже не целовал и не обнимал. Только в тазик воды налил теплой, погрел сначала воду, я сидела в кресле, а он ноги в тазик мои опустил и мыл. Чтобы не простудилась.
И вот позвонил недавно, жена заболела, дочь ушла… Впервые за тридцать лет позвонил. И три часа или четыре мы разговаривали.
«А помнишь?» – спрашиваю. – «Нет…»
«А это помнишь?» – «Нет…»
«А помнишь, как мы в колхозе эстонском на картошке были… На втором курсе… Ты вдруг попросил у меня три рубля, помнишь?» – «Нет…»
Сказал, что срочно домой смотаться надо, что вернешься и сразу отдашь.
И вдруг я просыпаюсь в своем спальном мешке, мы все на полу спали в мешках, на эстонском хуторе, просыпаюсь от тени на лице, открываю глаза, а ты сидишь тихо на корточках и любуешься, я поймала, успела поймать твой взгляд. Открыла глаза и внезапно поймала. Как любуешься, подперев щеку ладонью. Тихо сидишь на корточках, чтобы не проснулась.
Но я проснулась от твоего взгляда, а ты сразу лицо одел и говоришь… смешно так вспоминать…
«Помнишь?» – «Нет…»
Ты говоришь: «А я тебе три рубля хочу вернуть. Возьми. Спасибо».
Что ж ты меня ни разу не поцеловал, гад? Ни разу…
Смеется.
«Не скажу, – говорит. – Но ноги я точно никому больше не мыл. И на спящих так не смотрел. Это точно. Но черт… Не помню… Очень смутно… сейчас вот только вспоминаю… да… вспомнил».
Хорошо живут
У Люды была очень красивая грудь и мертвые глазницы.
Она каким-то краем измученного мозга помнила, что грудь красивая, поэтому открывала ее, умеренно и с расчетом, все взоры падали сразу туда, и женские тоже, поэтому мертвые глазницы если кто и замечал, то не сразу.
В этих, с отсутствием в них пульса, глазах был постоянный сарказм, постоянный, где надо и нет. Как улыбка болезненная бывает, когда что-то с челюстью или психикой. А у Люды так было с сарказмом в мертвых глазах.
Как будто она давно умерла, но именно в тот момент, когда что-то саркастическое произносила.
Мы сидели на работе рядом и подружились. Работа наша была связана с телефонным маркетингом, там стрессоустойчивые нужны, и многие уходили, не получалось у них. У Люды тоже не получалось, потому что у нее ничего не получалось, только съедать по несколько плиток шоколада в день, открывая часто стол и отламывая очередной квадрат.
Она говорила, что очень любит шоколад, но с такими глазницами невозможно что-то хотеть и любить, только спасаться. Шоколад спасал, там, говорят, есть какие-то спасительные серотонины, чтобы не умереть от тоски и безнадеги. И незнания, что же делать.