Шрифт:
Пес выглядел взволнованным и всю дорогу до домика останавливался, оглядывался назад и тревожно прислушивался. Словно ждал кого-то.
— Она уехала, — сообщил ему коротко, чувствуя, как слова отдают горечью на языке, — уехала и больше не вернется. Так что забудь.
И мне надо забыть.
Это было отличное приключение. Но оно, как и все хорошее в этой жизни, закончилось.
Чтобы не изводить себя мыслями о Юле, я с необычайным рвением принялся за дела. Навел порядок во дворе, хотя там и так было чисто и убрано, зачем-то в тысячный раз переложил поленницу, потом пошел в хлев и вычистил его до блеска, так что хоть сам заезжай и живи, правда Агриппина тут же заскочила внутрь и насыпала гороха на свеже-выскобленный пол, сводя на нет все мои труды. Я постоял, посмотрел, почесал макушку и снова вышел на улицу. Коза радостно засеменила следом, и от избытка чувств вообразила себя нежной пушистой кошкой — прижалась ко мне, потерлась боком, так что с ног чуть не свалила:
— Что, Пипа, скучаешь? Подруга твоя закадычная уехала.
Коза посмотрела на меня, как на дурака, и широко зевнула. Понятно, от этой скотины никакого сочувствия и поддержки не дождешься. Коза, и этим все сказано.
Что это за вонь? Я задрал футболку к самому носу и принюхался.
От меня так ядрено разило потом и навозом, что, защипало глаза. Настоящий дикарь. Дровосек, мать его. СамЭц! Настолько суров, что сам себе в зеркало не улыбаюсь.
Грязный и вонючий я забрался в летний душ и с удовольствием встал под едва теплые струи, надеясь, что плохое настроение уйдет, только не помогло это. Снаружи отмылся, а внутри так все и осталось серым, засыпанным горьким пеплом.
Теперь мне было не перед кем красоваться, поэтому ничего не стал надевать кроме растянутых семейников, хорошо вентилируемых из-за россыпи разнокалиберных дыр на мягком месте и пошел в дом, ступая по траве босыми ступнями.
Убрал в погреб продукты, привезенные обязательным Григорием: целый кругляш сыра, палку копченой колбасы, тушенку, макароны, еще два пакета всякой мелочевки. На кухонный стол выложил пакет сахара, конфеты, печенье, пачку чая.
Чай, кстати, вкусный, мой любимый. Вот только пить его, к сожалению, не с кем.
Повинуясь внезапному порыву, я пошел в ее комнату. Туда, где Юля спала целую неделю, укрываясь колючим пледом, пахнущим псиной.
Здесь все было так, как и до нее. Все тот же кособокий промятый диван со сломанными ножками, тот же шифоньер, тоже барахло в углу. Не было только одного, самого главного. Девушки с прекрасными глазами.
Тут же воспоминания толпой набросились: вот она от меня убегает на своих лабутенах, подворачивает ноги и падает на дорогу. Вот мы на озере. Вот она лежит на полу в хлеву рядом с привязанной козой и смеется. Снова смеется, только теперь в бане, с резным листом, прилипшим к коже.
Мне будет ее не хватать.
Мне уже ее не хватает. Она будто часть меня с собой забрала. Украла.
Маленькая, бесконечно милая и дорогая сердцу воровка.
Я тяжело опустился на ее диван и устало потер шею, прикрыл глаза, пытаясь хоть как-то собраться с мыслями.
Страшно признаваться самому себе, но отпустить ее по-настоящему я так и не смог. Она по-прежнему была внутри, во мне. Ю-юля.
Я ведь даже не спросил, какая у нее фамилия, какой номер телефона. Ничего о ней не узнал, наивно полагая, что никогда не захочу ее искать.
Дурак.
И трус.
Из кучи барахла, сваленного в углу, торчал длинный, острый, как игла каблук. Я потянул за него и достал туфлю, ту самую, в которой она была в день нашего знакомства. Вторая туфелька где-то потерялась, пока я тащил бесчувственную Юльку на плече в свое лесное логово. Девочка-кокетка, девочка-огонь. Она тогда была вся такая нарядная, воздушная, в синей коротенькой юбочке, а уехала вся растрепанная в безобразных стоптанных тапках. И в моей застиранной футболке. Это все, что ей останется на память о бестолковом бородатом леснике, не способном понять, что же на самом деле важно.
А мне от моей золушки осталась только туфелька, воспоминания и горькое ощущение того, что потерял что-то важное.
Всю ночь я возился в кровати, смотрел в окно, за которым причудливыми тенями трепетали ветки на ветру, и думал, вспоминал, прислушивался к себе и своим ощущениям.
И чем дольше думал, чем больше анализировал, тем больше приходил к выводу, что мое вынужденное оздоровительное одиночество внезапно потеряло все краски, всю свою прелесть и светлую грусть, от которой душа пела и звенела. С кристальной четкостью я понял, что хватит играть в отшельника, пора возвращаться к обычной жизни. Лес меня исцелил, сделал все, что мог, а дальше надо жить самому, стараясь не загонять себя и не повторять прежних ошибок. Просто жить. И радоваться тому, что все это у меня было. Этот дом, ласковая псина и вредная коза, дрова эти будь они не ладны, и встреча, после которой я точно никогда не стану прежним.
Утром несмотря на то, что почти не сомкнул глаз, я встал бодрым, решительным, готовым в очередной раз поменять свою жизнь.
В последний раз подоил козу. Она очень удивилась, когда я порыве неуместной нежности долго чесал ее за ухом, и для верности попыталась подцепить меня острым рогом, а потом громко возмущалась тем, что я не выпустил ее гулять, а снова загнал в хлев и запер.
Бродский тоже чувствовал, что что-то не то. Ходил за мной, как привязанный и тревожно заглядывал в глаза, будто пытаясь убедиться, что все в порядке. Его я тоже потрепал за ухом, почесал косматый бок, потом наложил в миску еды, и пользуясь тем, что он радостно принялся ее поглощать, вышел на улицу и запер за собой дверь.