Вход/Регистрация
У бирешей
вернуться

Хоффер Клаус

Шрифт:

Тут Люмьер — так, будто он таинственным образом состоял в союзе с тем человеком, — прервал мои воспоминания, неожиданно заговорив снова.

Предыстория изобретений

«Для Цердахеля, — начал крестный, не оборачиваясь, — загадка жизни разрешена». Он повернулся и посмотрел на меня: «Так как для него не существует смерти».

«На прошлой неделе я подслушал один его разговор, в трактире на той стороне, в Памаге; он меня не заметил. Нечасто выдается возможность так легко и просто подкараулить врага. Так зачем же ее упускать? Вот я и подслушал, хотя обычно этим не занимаюсь. То, что я услышал, и впрямь было весьма примечательно. “Когда он говорит, — утверждает Де Селби, — на меня всегда находит страх, что он меня ударит”. Толстяк прав. У Цердахеля когти — ничего себе. И говорит он так, будто бьет мотыгой! Когда я вошел в трактир, он как раз сказал: “Когда я с тобой вот так говорю (мне было ясно, — заметил крестный, — что разговаривал он с Ингой, хоть Ингу мне было не видно и вообще я думал, что тот дома), когда я сижу и говорю с тобой, я все время испытываю чувство, что по-настоящему мне следовало бы тысячу раз извиниться за то, что приходится использовать слова. Нет, серьезно. Де Селби, — продолжал еврей, — сказал мне однажды: ‘Мысли у меня в голове движутся удивительно быстро. Они напоминают горные ручьи, быстро бегущие через мой мозг, и у меня все время такое ощущение, будто стоит открыть шлюзы, ведущие ко рту, — и все хлынет к вам само собою, вода очистится от мути, и все станет совершенно ясно. Но когда я пытаюсь это сделать, оказывается, что вода во мне застыла как лед, я каждое мгновение испытываю страх, что прокушу свой собственный язык, а рот мой переполнен затхлым запахом древесного топляка!’”» «“В самом деле, изъясняться при помощи образов было бы гораздо удобнее”, — говорил Цердахель, — рассказывал крестный. — “Слова — это скверно. Рот наш безжалостен, как камнедробилка. Мне и самому, — говорил Цердахель, — порой кажется, что я задыхаюсь во время говорения, оттого что слова мои замешаны не на воздухе, а на отстоявшемся смрадном дыме, столетней вони, сгустившейся внутри меня в непроглядную тьму. Все это тоже феномен “аблакок”. Разница только в том, что окошки, отворяемые в данном случае, вместо освежающего бриза пропускают внутрь дурной запах изо рта предков, которые с любопытством заглядывают в наши дома. Мой отец однажды выразил это очень метко: ‘Известно ли тебе, — спросил он меня как-то раз, вернувшись из поездки; он тогда привез мне в подарок книгу, — отчего бирешек так мало читают? Оттого, что даже истина воняет чесноком!’ Это верно. Тем же запахом была пропитана сама его фраза. Ну, это не существенно. Важен основной смысл его слов: ‘Что может язык сказать человекам, предки влагали в него век за веком’ — гласит одна старинная пословица. Опыт первобытного прошлого, знания, коренящиеся в нашей дочеловеческой предыстории, — приходящие оттуда слова завладевают выражением наших эмоций, делают с ними все, что им угодно. Твое отвращение перед гусеницей — не что иное, как живущая в тебе жадность петуха, который хочет ее склевать, а еще — это в тебе сотрясается испуганный лист, чувствующий, как гусеница его объедает. Мы вдруг падаем на ровном месте, оттого что безоблачное, чистое весеннее небо над нашими головами наполняется вдруг шелестом огромных крыл из седой предыстории, в которой все мы были маленькими пушистыми зверьками, невинно шнырявшими туда-сюда. Помнишь, что всегда говорил старик Бруно?” — спросил Цердахель. Бруно, кстати, был мне почти что дедушкой, — с гордостью заметил Люмьер. — “Он говорил, — продолжал тот: ‘Это не человек взламывает замки в потайных мастерских природы, а сама природа вовлекает человека в свои махинации, преследуя какие-то свои собственные, неведомые, сомнительные цели’”».

«Цердахель прервал свою речь, — продолжал крестный. — Он взглянул туда, где сидел Инга, но тот никакие реагировал. “‘Это не я говорю, — уверяет Де Селби, — сказал Цердахель, — это кто-то другой вздыхает, пользуясь моим голосом’. И верно: каждое отдельное слово, а вместе с ним и то положение вещей, какое им описывается!” — воскликнул еврей, — говорил Люмьер. — “Каждая мыслимая комбинация звуков и предложений уже много тысяч раз проходила через фильтры чужих мозгов, через рудники чужих сердец. С ума можно сойти! Сам себе начинаешь казаться обрывком некой бесконечной взаимосвязи! Чуть вымолвишь что-нибудь, едва-едва начнешь говорить — и тут же возникает навязчивое ощущение: будто играешь в старые детские кубики, причем самые важные части слов из набора уже куда-то затерялись, а оставшиеся кубики до того стерлись, что в пустые места между складываемыми словами можно просунуть руку. В подобные минуты так и тянет шарахнуть хорошенько по ним кулаком — и в один миг сокрушить шаткую конструкцию из кубиков, итог созидательных усилий многих часов. То же самое можно сказать и о нас самих. Как говорится, ‘всякий человек подобен живому слову, наделенному собственным смыслом’. Но ведь даже это не верно! Мы — словно мертвые слова, вырванные из живого ряда. Наши жизни — не более чем стремительно мелькающие обрывки звуков в поломавшемся мыслительном аппарате Святого Старца. Если бы Де Селби однажды действительно удалось открыть свои шлюзы, — продолжал Цердахель, — говорил Люмьер, — он был бы изумлен! Загадка, скрытая в нем? Старая шарманка истории. Но Де Селби (хоть он, как всякий разумный человек, не подвергает сомнению следующую аксиому: самые изумительные достижения нашего словесного искусства и вообще все, что когда-либо было сказано и написано и еще будет сказано и написано, — все это существовало испокон веков, при самом начале нашего злополучного рода, все давным-давно записано, сохранено и предречено в словарях и грамматиках — пускай порядок слов там другой, однако все уже предзадано) — Де Селби тем не менее упрямо настаивает на том, что сам он является чем-то принципиально иным и новым: эдакий пирожок с хрустящей корочкой, только что вынутый из печи, а в мягонькой серединке таится никому не ведомая услада. Чепуха! Внутри — просто жевательная резинка”».

«Процесс, а не круговорот!»

«“Ты знаешь, — сказал Цердахель напоследок, вставая, — продолжал крестный, — то, что мы думаем, то, что мы говорим, и то, чем мы являемся, — разве все это наши выдумки, наши открытия и изобретения? Нет, все это — заранее обусловленные бесконечные изменения в системе природы”. Тут еврей поднялся и на минуту вышел, и я уже думал, он больше не придет. Но он вскоре вернулся и сел на прежнее место, а Инга все молчал и молчал. “Наверно, хочет сначала дослушать все до конца?” — подумал я об Инге. Цердахель тем временем продолжил свою речь: “Недавно я в ‘Лондоне’ беседовал с Надь-Вагом, — сказал он. — Единорог был в отличном настроении. Он описывал мне свое недавнее столкновение с Де Селби. Дело касалось собаки. Забытая им сигара еще дымилась в пепельнице, когда он достал следующую, а я, так же бездумно, поднес ему спичку. Но позже, когда до моего сознания уже дошел этот маленький обоюдный промах памяти, а он, посреди разговора, вскочил, повернулся и принялся изображать толстяка, простирающего руки: вы, дескать, убийца! — я вдруг почувствовал, как из моей погасшей спички опять полыхнуло пламя. Этот невидимый язычок огня, — воскликнул Цердахель, — зажег во мне воспоминание — да, именно воспоминание, а не чувство! — воспоминание о том, как огонь пожрал спичку, как он перекинулся на мою ладонь, сжег мне руку, принялся пожирать мое туловище, и я, потрескивая и распевая посреди огромного костра, спекался, сжимался, превращался в крохотный, шипящий от жара комочек резины, а моя плоть, обращавшаяся в пепел, спадала с меня лоскут за лоскутом”».

«“В этот миг, — опять воскликнул Цердахель, — говорил Люмьер, — в этот миг я вдруг понял: ‘To был ты!’, то есть я сам в одной из прежних моих жизней. И если бы Надь хоть раз посмотрел на меня в ту минуту — я непременно скончался бы на месте. Что-то внутри меня готово было превратиться в нечто иное, давнее: в скорпиона, вечно извивающегося посреди пламени, в огненный куст”».

«Цердахель немного помолчал, — излагал далее крестный. — Он яростно затягивался сигаретой и бил кулаком по клубящемуся дыму, будто хотел уничтожить свое воспоминание, а мне приходилось сдерживать себя, чтобы не расхохотаться, — потому что в тот момент он выглядел как Неопалимая Купина собственной персоной. “Слава Богу, — наконец вздохнул еврей, — Надь на меня не смотрел. Хоть, впрочем, он тоже почувствовал, что происходит нечто необычное, — по крайней мере, он вдруг хлопнул в ладоши и крикнул: ‘О Господи, а я ведь забыл курам воды налить!’ Но что такое со мною происходило — этого он не понял, тут я совершенно уверен. Теперь я, понятно, могу усмехнуться, ведь все прошло, однако тогда — я это твердо знаю — ‘вода’ сказанных им слов потушила огонь внутри меня и тем самым спасла мне жизнь. За это я ему всегда буду признателен! Я ему литр поставил. Ну, да не важно.

Что я хотел сказать этой историей? Повторю еще раз: в нас живут наши прежние жизни — забытые, похороненные, но иногда нам подмигивающие. Возьми лопату, откопай их! Ах, если бы все было так просто! Только это неосуществимо. Как ты имеешь обыкновение говорить, ‘мы не живем, мы объясняем жизнь!’ Верно. Бесчисленные вопросы растений, загадки животных заполняли на протяжении прежних жизней тайники наших душ, и в конце концов все это неизбежно должно было обратиться в человеческую премудрость. Сидящие внутри нас животные задают вопросы, а мы, обретшие человеческий облик, на них отвечаем. Каменные джунгли наших шумных больших городов пробуждают в нашей груди обезьяньи заботы. Мы ищем сокровищ — и раскапываем кости, зарытые собаками, которые тоже были нашими предками. За нами лежит Египет, впереди — Земля обетованная. Справа и слева — стены разверзшегося моря. Солнце стоит неподвижно. Вчера — это сегодня. Вечность расколота трещиной. Мы — совсем как ослы в пословице, ослы, что отправились на поиски рогов, а вернулись домой без ушей!”».

Люмьер раскурил сигарету, пару раз затянулся, встал и, слегка пошатываясь, как пьяный, направился к окну. Дойдя, он остановился, опершись спиною о подоконник и морща лоб.

«Если бы там был Инга, — произнес он уверенно, нажимая на каждое слово, — он бы не допустил, чтобы подобные речи зашли так далеко. Я сказал: если бы он там был! — повторил крестный. — Только его там не было. Цердахель просто репетировал свой следующий разговор с ним. С ума сойти, да и только!»

Он опять помолчал. Затем спросил:

«Но что же вытекает из всего, о чем говорил еврей? По-видимому, то, что все мы рождаемся заново, все мы жертвы, обязанные вернуться на место своего преступления. Однако Книги учат, что такого места не существует. “На этом месте я еще ни разу не был, — гласит о том одна легенда. — Ярче Солнца сияет звезда, стоящая с ним рядом. * Обрати вспять свои стопы! Ступай прочь! Ты не тот, кем ты был”. Что же хочет сказать Цердахель, когда он, извращая Книги, настаивает на том, будто все, что мы думаем и совершаем, уже было подумано и совершено когда-то? Он полагает, что всякое деяние — это возвращение пса на свою блевотину, повторение некоего уже совершившегося деяния, которому суждено бесконечно повторяться все снова и снова. Но если так — тогда и наши Книги не могли бы являться тем, чем они являются, по мнению самого же Цердахеля, восхваляющего их как вечно новый, неиссякаемый источник познания. Нет, — уверенно произнес Люмьер. — Изобретение как повторение (а именно так желает выставить дело Цердахель) — это ложь. И она так же стара, как секта гистрионов! “Коли будете лить свечи, — предрекает одна из наших легенд, — солнце будет светить вам день и ночь”. Смысл приведенных слов — не в том, что все наши поступки тщетны. Вернее, в тексте подразумевается и это тоже. Однако в первую очередь — и, пожалуй, это имеет решающее значение — легенда обещает, что нашим делам вечно будет сиять свет Ахуры. “А коли будете ткать погребальные покровы, — сказано дальше в той легенде, — никто больше не умрет”. Вновь то же обещание! — воскликнул Люмьер. — Легенда побуждает нас к тому, чтобы мы изготовляли свечи и ткали ткани! Найти ключ к тайне этого противоречия впервые удалось Инге».

Крестный посмотрел на меня. «“Изобретения, — так начал Инга свое знаменитое объяснение, записанное им после того, как он разрешил загадку, — изобретения — это части саморегулирующегося процесса нашей истории”. Вы обратили внимание? — прервал Люмьер свою речь, обратившись ко мне. — Он сказал “процесс”, а не “круговорот”! “Каждое изобретение, каждое открытие, — говорится в его объяснении, — отменяет само себя, когда наносит непоправимый ущерб своим собственным предпосылкам”. В этом контексте он употребляет одно чрезвычайно меткое сравнение. “Дерево дает тень до тех пор, пока оно стоит, — поясняет он дальше свои выводы. — Если оно рухнет, исчезнет и тень, в которой вы сидите. А лестницу, которую вы изготовите из его древесины, вы уже не сможете приставить к его стволу”. Образ лестницы он использует еще раз, когда пишет следующее: “Польза от лестницы, по которой человек восходит к познанию, убывает по мере восхождения. Когда он добрался до верху, лестницы больше не существует”. А еще один параграф в его объяснении звучит так: “Указательная стрелка мира чуть сдвинулась. Вы изменили одну-единственную малую частицу, но вместе с нею и все остальные части, а заодно и самих себя! Всё в машине мира соприкасается со всем прочим, все колесики приходят в движение, если тронете хоть одно!” Эти предложения я отношу к лучшему из всего, что было сказано и написано нашим поколением, — сказал Люмьер. — И не удивительно! Я сам — живое их подтверждение».

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 19
  • 20
  • 21
  • 22
  • 23
  • 24
  • 25
  • 26
  • 27
  • 28
  • 29
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: