Шрифт:
Дерзельбе
Таковы, значит, были те «новые берега», к которым он меня звал. Мне безумно хотелось у него на глазах изорвать в клочки ту бумажку, что он положил рядом со мной на верстак. Я чувствовал себя так, словно меня замарали, предали, обманули. Гигантская рука, бежать от которой было немыслимо, ухватила меня за голову и погрузила под воду. Я хотел сделать вдох. Медленно, очень медленно, под многовековым гнетом этой руки и толщи воды, из моей шеи словно бы вывернулись жабры, и сквозь них пробился крик. Звучание его было подобно крысиному писку. Мне необходимо было хоть с кем-то поговорить. Немедленно. Наверное, Де Селби уже несколько часов дожидался меня на улице, под дождем. Я хотел сказать ему — всё. Сказать, что мы с ним были беспомощными жертвами всего этого отлично продуманного, циничного порядка вещей. Только больше этому не бывать! Я встал. Наоборотистый мягко взял меня за руку и заставил опять опуститься на стул. Он снова принялся говорить, посвящая меня в новые тайны.
«Ты должен принять к сведению еще кое-что, — сказал он, видя, что я не сопротивляюсь. — Нам, монотонам, не раз случалось становиться жертвами исторической несправедливости. К примеру, многие, и в особенности Цердахель, упрекают нас в том, что мы, якобы, были зачинщиками установления о переделе имущества. При желании подобный упрек несложно опровергнуть логическим путем: ведь наше представление о постоянно существующих свойствах, из которых и складываются неповторимые индивидуумы подобно сгусткам или кристаллам, несоединимо с представлениями, основывающимися на понятиях собственности и владения; и напротив, апокрифическая идея Цердахеля, исходящего из вечных перерождений бирешей, отлично согласуется с имущественными притязаниями алчных крестных, как ты вскоре и сам убедишься. Тем не менее это обвинение крепко засело в мозгах бирешей — насколько они вообще наделены мозгами — и стало причиной неискоренимого предубеждения против нас, монотонов. Объясняется это одной-единственной причиной — тем, что наше движение существует с незапамятных времен; тем, что монотоны существовали всегда, во всякую эпоху, и им постоянно приходилось в полном бездействии наблюдать, как дома опустошались, имущество уничтожалось, неделимое подвергалось расчленению, священное закидывалось грязью. В ходе истории мы являем собой подобие Исава, обманом лишенного наследства. Наделенные правом первородства, мы вынуждены были смотреть на то, как коварные братья, поколение за поколением, на наших глазах лишали нас дома, земли, имущества — а потом преспокойно проматывали отцовское благословение. “Твоя рука груба, но голос твой звучит высоко, как у твоего брата”, — так начинается первая строфа одной из наших народных песен. Вот так и получается путаница. Еще бы! Ведь и сам Исаак едва не был принесен в жертву на алтаре, из-за Авраамовой глупости! И как ты думаешь, что он сказал своему отцу, когда узнал о том? Он сказал: “Отец, когда сожжешь меня на жертвенном костре, возьми оставшийся от меня пепел, принеси матери моей Саре и скажи ей: то дух Исаака!” Исаак, то есть “насмешник”, — сказал Наоборотистый. — На протяжении столетий нас беспрерывно преследовали, поносили, попирали ногами. Цердахелю, этому апологету человеческого ничтожества, позволительно нагло отстаивать принцип перерождений, унижающий человека, — а на нашу долю остаются одни поношения. Именно по этой причине, и ни по какой иной, я собрал полный свод доказательств, упорядочил материалы и намерен публично представить их на следующем нашем сходе. Наконец-то маятник качнется в другую сторону, уж это я тебе обещаю! Я долго оттачивал формулировки всех тех идей, представлений и опытов, благодаря которым на протяжении многих веков вырабатывался свойственный нам образ мышления. Теперь я в состоянии опровергнуть, по пунктам, всякое обвинение, какое высказывали когда-либо против нашего движения. А это — мой свидетель! — Наоборотистый опустил правую руку на Вульгату, словно клялся на ней. — Де Селби мне в том тоже поможет, на свой лад», — хрипло произнес он. На этот раз я расслышал совершенно отчетливо: Наоборотистый, несомненно, произнес вместо правильного имени Де Селби — “дерзельбе”. Пусть слово было произнесено сдавленным голосом и звучало искаженно, но не узнать его было нельзя. Может быть, он просто болен и оттого непрерывно что-то считает, непрерывно склоняет имена? Наоборотистый опять достал платок и высморкался. Внутри дома пронзительно заголосила кастрюля со свистком, ей тут же откликнулась местная пожарная сирена, тоном пониже. Было двенадцать часов. Сейчас, должно быть, к вокзалу подходил тот поезд, которым я вчера прибыл. Я прислушался. По стеклам окон стекали струи дождя. Где-то далеко взвыла собака. Через некоторое время снаружи раздались шаги, какой-то предмет глухо шмякнулся о землю, кто-то вытирал ноги о коврик. Колокольчик у входа коротко звякнул, дверь отворилась, дождь сделался слышнее. Шум дождя напоминал вялое хлопанье в ладоши, издаваемое усталыми зрителями. Затем в дверях показался Де Селби, мокрый до нитки. По щекам у него струились слезы. «Что случилось?» — спросил Наоборотистый. «Они убили мою собаку, — сказал Де Селби, сотрясаясь от рыданий. — Переехали ее поездом, вот свиньи!»
Глава пятая
У ШКУРОДЕРА
Путь к шкуродеру, в чьи обязанности входило похоронить пса Де Селби, был долгим и утомительным, хоть улица и вела все время вниз, под одним и тем же уклоном, так что тачка катилась впереди меня, будто обретя самостоятельность. Впрочем, теперь мне уже было известно коварство здешних дорог, и сегодня все было как вчера, а потому я легко избегал выбоин, которые после недавнего дождя были до краев полны водой. Я предложил Де Селби положить в тачку его собаку, карликовую помесь овчарки с сенбернаром, прикрыть труп пологом, а на него сложить почту, ждущую доставки. На тот случай, если бы все не уместилось в тачке, я мог переложить часть отправлений в маленький рюкзак, который дядюшка использовал, когда почты набиралось слишком много. Но Де Селби отклонил мое предложение, и, хоть труп собаки (оставленный им перед входом в магазин, у коврика) был весь перепачкан кровью, он взялся нести его сам. Спинной хребет пса был переломан. Его тело, как тяжелый мешок, провисало на руках у служки.
Всю сырость будто кто вылакал из этого мира. Было жарко, и в воздухе слышалось странное гудение, исходящее непонятно откуда. Иногда оно звучало так близко, что вы невольно оборачивались, но там ничего не было, и казалось — звук раздается внутри вас.
«Покоятся руки усердного, — повествует легенда. — Ничто не шелохнется, воздух недвижен, как зеркало. Возможно, где-то далеко отсюда сейчас совершается преступление: до того безымянным, бессильным выглядит все кругом. “Как мое имя?” — спросишь ты в такую минуту. И ответом тебе будет сие немолчное гудение, сей шелест. Тот шорох, что исходит от самых волос мира, поворачивающегося на другой бок в своей огромной постели».
Мне не хотелось затевать разговор, и Де Селби молчал. Одна лишь тачка, поскрипывая, торила себе путь по щебенке и грубому песку. Так мы плелись, скорее, в полусне, чем наяву, между белыми домами бирешей. Дома, казалось, тоже были заняты исключительно сами собой; они там и сям выглядывали из-за увечных плодовых деревьев. Фасады недружелюбно отсвечивали на солнце; деревянные входные двери были заперты. Срубы отдельно стоящих подсобок напоминали экзотические надгробные памятники. Расстояние между жилыми фермерскими домами и хозяйственными постройками было нерациональным, утомительно большим, и наша усыпанная щебенкой дорога пролегала между ними так, будто не имела ни малейшего отношения к домам. Иногда какой-нибудь дом был обращен к нам задом — казалось, он находится в ссоре с другими. Повсюду тихо клохтали индюки, священные животные монотонов. То был какой-то проклятый мир, но я уже наполовину был его частью.
Первым домом, перед которым мы остановились, была маленькая, выбеленная известкой хижина, которая, похоже, состояла из одного-единственного крохотного помещения. Дверь была распахнута настежь, как это обычно бывает у цыган. Перед нею, на солнце, с выжидающим видом стоял полуодетый человек в широких синих слесарских штанах, спереди расстегнутых, и, не делая иных телодвижений, время от времени щелкал подтяжками по голому торсу. Он курил сигару, с размеренными интервалами поднося ее ко рту размашистым движением, будто хотел утереть губы.
Дом стоял недалеко от дороги на низком холме, в который наша дорога была врезана наподобие рва. Рядом с домом лежали сложенные штабелем доски. К ним был прислонен легкий мотоцикл с большими колесами. Человек, в котором я, подойдя ближе, признал второго крестного, опирался левой рукой о стену дома, наблюдая за нами, причем иногда он небрежно поворачивал голову, как будто сообщая кому-то внутри о происходящем снаружи. Из портативного радиоприемника, засунутого в карман штанов, с трудом пробивались мелодии народных танцев. Сами же звуки были легкие и быстрые, как слова в ненароком брошенной фразе, которую никто не воспринимает всерьез. Так как крестный был без шапки, он выглядел совсем по-другому, чем вчера. Его голова была обрита наголо, глаза сидели глубоко, и их косящий взгляд лениво скользил от предмета к предмету, по видимости не останавливаясь ни на чем особо. Выражение глаз, как и весь его облик — короткий нос со вздернутым кончиком, незастегнутые штаны, а вдобавок еще и острый горб — всё вместе создавало впечатление откровенной жестокости.
Я поставил тачку на обочине дороги и достал рассылки, на которых стоял номер этого дома, чтобы отдать их крестному. Не обращая внимания на протянутую ему руку с почтой, он орудовал правой рукой в кармане штанов, пытаясь убавить громкость приемника. Сначала пошел треск, потому что он потерял волну, потом раздалось монотонное урчание, которому он положил конец, крепко стукнув по корпусу. Я встал слева от него, как советовала тетушка, а потому его глаза, не находя меня (возможно, оттого, что я стоял слишком близко), перебегали то в одну сторону, то в другую, как при чтении, обыскивая окрестный ландшафт, строчку за строчкой. Потом он все-таки повернулся ко мне, коротко посмотрел на меня и мимо меня и сказал: «Вышвырните это дерьмо!» Изнутри дома донесся голос: «Оставь его в покое!» — крикнула женщина. Она тут же показалась в дверях и попросила меня — таким тоном, словно извинялась за нанесенное крестным оскорбление, — дать ей рекламные рассылки. Ее я тоже уже знал: это была жена четвертого крестного, накануне вечером она сидела в той компании за соседним столом и производила печальные аккорды, водя указательным пальцем по краю бокала. Рукава ее блузки были закатаны, руки были толстые и мясистые. На них можно было разглядеть вставшие дыбом светлые волоски. Я отдал ей почту, и она — таким движением, будто хотела подвести итог: дескать, я и так видел более чем достаточно, — опустила рукава и застегнула верхнюю, расстегнутую пуговицу блузки. Она выглядела крепкой и в то же время какой-то забитой, плечи у нее были опущены вперед, будто она была уже совсем старой, ее шаги были порывистыми, как у алкоголички, и все же казались робкими и неуверенными. Она ушла в дом в сопровождении второго крестного, чьи движения, в противоположность ей, поражали хищной быстротой и выверенностью. «Хад-каль», говорил Цердахель, «Острый-и-быстрый» — так, мол, скоро будут называть первого крестного. Имя скорее подходило вот этому человеку, который, прежде чем скрыться в полумраке дома вслед за женщиной, еще раз обернулся и, нарочно растягивая слова, чтобы больше ранить, бросил Де Селби: «Ну и собачья сегодня погодка!» В подкрепление своей насмешки он сделал вызывающее движение головой и на максимальную громкость врубил музыку в карманном радио. «Это были вы! Это вы его убили! — вне себя выкрикнул Де Селби. — Вы убийца, да, да!» И он, словно вообразив себя общественным обвинителем, высоко воздел на руках труп собаки, на обозрение. Неужели до него не доходило? Как раз то, что он так громко вопил, являлось доказательством, что он ничего не понял. Его пафос в эту минуту был смешон — ведь тот тип и так уже открыто сознался во всем и, выставив Де Селби на посмешище, скрылся в доме не сказав ни слова, только чуть передернув плечами и горбом.