Шрифт:
«У вас случайно не будет сигареты?» — спросил он, взглянув на меня.
Я отвечал отрицательно.
«Ну ничего».
И он вернулся к своему рассказу.
«Дело, значит, было в Тадтене. Мы были на кирмесе в Варбалоге-Сердахее. “Сердахей”28 означает “рынок по средам”, — пояснил однорукий. — Рыночный день и кирмес совпали». Очевидно, все еще в поисках сигарет он опять нагнулся, далеко вытащил ящик наружу и буквально нырнул в него головой. «Рак хотел купить пилу, но не нашел подходящей, — казалось, он беседует с ящиком. — Вороватый играл на постоялом дворе в карты и просадил все свои деньги. Еврей приволок лестницу, которую выиграл у брата своего отца, соревнуясь с ним в забивании гвоздей, — он задвинул ящик. — Кроме них присутствовали также Инга, Надь-Ваг и Де Селби. Считая меня, семь человек — небольшая компания, в которой каждый друг друга видит», — его слова звучали так, будто он давал показания для протокола.
«Сразу после того, как мы оставили телегу перед “Аз Элейен” (это первый постоялый двор на окраине Варбалога, а название его переводится “в начале”), то есть сразу как мы туда приехали, наша компания разделилась. Каждый отправился по своим делам; только Де Селби да я остались вместе. Служка нуждается в присмотре! — сказал однорукий и опять бросил на меня взгляд сбоку. — Он у нас — настоящая драгоценность! Ну, да не важно. Мы недолго потолкались на рыночной площади и огляделись. Ничего интересного не происходило, все одно и то же, так что я, пожалуй, сразу бы вернулся назад, но толстяк не хотел уходить — он ведь совсем как ребенок: не может досыта наглядеться, особенно если место ему уже знакомое. Так что мы там еще задержались. Он попивал лимонад, а я от скуки дал погадать себе по руке. Гадала цыганка, а потому я и половины не понял из всего, что она говорила, а то, что разобрал, не было для меня новостью. Стоп! — вновь прервал он сам себя. — Во всяком случае, мы раньше остальных вернулись к условленному месту встречи у придорожной канавы перед постоялым двором и стали дожидаться. Де Селби отчего-то вел себя беспокойно, возможно, что-то предчувствовал. Он то и дело, как ненормальный, принимался прыгать в траве и нетерпеливо хлопать в ладоши, и все оттого, что другие всё не шли и не шли. Наконец они вернулись. Каждый рассказывал маленькую историю своих похождений и показывал вещи, которыми он разжился, между тем как Де Селби все настойчивее уговаривал нас поскорее ехать назад. Наконец мы привели волов, оставленных на постоялом дворе. Они стояли там так, как мы их оставили, — будто вросли в землю. Соответственно скорым был и наш обратный путь!
Каждый заботливо уложил свое имущество в телегу или привязал снаружи к ее бортам. Все мы были охвачены таким волнением, будто отправлялись в кругосветное путешествие, и выглядели совсем растерявшимися — как люди, забывшие дома самое необходимое. Каждый считал, что он собственнолично должен проверить колеса, оглобли, упряжь, прочно ли закреплен багаж. Причем солнце палило жарче, чем если бы светило сквозь увеличительное стекло. Непонятный разлад возник между тем, что делал каждый из нас, и тем, что делали остальные. Всякое движение руки шло вразрез с тем, что только что сделал попутчик, во всяком слове звучали отпор и раздражение; казалось, во все, что мы делали, вплетались тугие узлы. Ясно было только одно: мы все хотели оттуда уехать как можно быстрее. Но быстро не получалось. За столько времени мы успели бы проделать обратный путь даже на карачках!» — Литфас тяжело вздохнул.
«Наконец мы, чуть живые от усталости, повалились в телегу, — продолжал он. — Еврей обеими руками держался за край, чтобы не выпасть. Штиц лежал, прислонившись спиной к задней стенке, совсем как мертвец. Инга, едва залез в телегу и устроился, принялся насвистывать себе под нос одну и ту же мелодию. Все это было от страха. Волы дважды останавливались и начинали реветь, Надь-Ваг, сидевший впереди за кучера, без разбору лупил по их спинам, одурев от бессилия, потому что они не хотели трогаться с места. Никто не говорил ни слова. На этой жаре можно было услышать, как покряхтывает земля», — однорукий поднял глаза. Он смотрел мимо меня. «Случилось что-то недоброе», — сказал он. В тишине комнаты эта фраза звучала как потерянная, случайно проникшая сюда из какого-то другого, соседнего помещения.
«Телега не желала трогаться с места. Колеса не вращались, только как-то странно ерзали по земле. Все молча смотрели вниз, прямо перед собой, а если все-таки случалось, что двое одновременно поднимали глаза и их взоры пересекались, тогда могло показаться: они вовсе не знают друг друга, они смотрят один на другого через зияющую пропасть, готовые убить представителя чуждой расы. Все мы, находившиеся в телеге, были охвачены ненавистью, и весь окружавший пейзаж был нам чужд и враждебен; подобного контраста мне еще в жизни не доводилось наблюдать. Казалось, каждый в глубине души проклинает остальных и занят тем, что подыскивает слова для проклятия; каждый, сжав руки в кулаки, смотрел попеременно то на дно телеги, то куда-то в сторону, как будто сокрушался о том, что несчастье, какое он призывал на нашу голову, еще не совершилось». Он снова прервал свою речь и рукавом отер пот со лба.
«Мы застряли, — тяжело произнес он и, словно желая подчеркнуть ту давнюю безысходность, ударил кулаком по столу. — В телеге стояло мертвое молчание. Казалось, все ускользало с нашей дороги, избегало нас: земля под нами, похоже, вращалась с удвоенной скоростью, деревья отклоняли свои верхушки в сторону, и, как вожатай, катился перед нами, погоняемый ветром, сухой клубок ветвей — моньорокерек! Воздух был такой, что дышать им было невозможно. Стеклянный войлок!» Он опять взглянул на меня.
«В конце концов у меня возникло ощущение, что я сейчас разорвусь! — воскликнул он. — В той напряженной тишине, в какой нам приходилось стоять и ждать, мне чудилось, будто все камни вдруг ожили и стали отползать подальше от телеги в траву на обочинах, будто рожь на поле металась туда-сюда, избиваемая взорами моих глаз и плетью Надь-Вага. В воздухе раздавался скрежет, словно кто-то истирал огромные куски металла между двумя жерновами. Время остановилось. Прямо перед собой в воздухе я увидел отражение гор, возвышавшихся далеко за нашими спинами, — гряды Дьёр!» — Литфас прервался. «Все было как заколдовано! — воскликнул он снова. — Все непереносимее становился этот перемалывающий звук; казалось, он приближается к нам. Я взглянул на солнце: поблескивая желтым, слабо покачиваясь из стороны в сторону, висело оно высоко в небе — злое око, посаженное туда злой рукою. Стоп! “Оно косит!” — крикнул я».
Однорукий нагнулся вперед и так и остался сидеть в этой позе, словно изготовившись к прыжку.
«Я еще не успел выкрикнуть этих слов, — сказал он и опять откинулся назад, — как вдруг увидал: второе, более слабое и блеклое солнце, которое, как раскрашенный пузырь, выпирало из первого, выкатывалось в небо, — оно постояло несколько мгновений на одной с ним высоте, а потом медленно покатилось вниз. Сизигия! Время и противовремя. Это было крайне гадкое зрелище, от него все на свете начинало внушать отвращение — меня в ту же минуту стошнило через край телеги, — сказал он, потом немного помолчал и жестко прибавил: — Стал виновным задним числом!»
«Утверждают, — пояснил он, — что вещи иногда сами по себе, задним числом выстраиваются в такой порядок, который противоречит исходной последовательности событий. Причина и следствие меняются местами, вступает в силу обратный приговор, — Литфас провел рукой по воздуху, причем она на секунду зависла там, как что-то тяжелое. — Жертву изобличают как преступника».
«Я сказал: “Оно косит!”, — сказал Литфас, глядя на свою руку, которая, как что-то ему не принадлежавшее, лежала перед ним на столе и подрагивала. — Я услышал легкое похрустывание, раскалывание скорлупы, солнце лопнуло, и я увидал: из скорлупы этого яйца выдувается, как пузырь, желток второго солнца. Он медленно отделялся от первого, улетал прочь, скатывался к горизонту». В рассеянности он притронулся к переносице и стал тереть ее большим и указательным пальцами.