Шрифт:
Отчетливее всего можно рассмотреть эту позицию на материале стихотворных циклов «Сумерки сарматов» и «В дельте южной реки», появившихся на рубеже веков.
Величие сарматского мифа, свойственного кроме донских казаков еще и полякам времен Первой Республики (1569–1795), а также сегодняшним активистам мордовского (эрзянского) возрождения, коренится в обретении прошлого: кочующий эпический сюжет, в котором внебрачный сын отправляется на поиски отца. Одно дело, когда первые упоминания о вашей стране относятся к путевым запискам купцов Раннего нового времени, другое – когда о ней повествует Геродот (Книга IV. Мельпомена) или когда ваш родной край озирает с заоблачной высоты Лебедь Горация. Но Вишневецкий далек в разработке этого мифа как от этноклассового высокомерия Речи Посполитой (шляхта – сарматы, холопы – славяне), так и от простоватого постколониального пафоса Эрзянь Мастор (только мы – сарматы, а значит только мы – истинные арии).
В «Сумерках» сарматский миф приобретает черты сурового реализма: в него вплетается новейшая история, и не ожидаемый ее поворот, воплощенный в «Тихом Доне» (т. е. как раз крах этнокласса), а затронувшая всех жителей степей немецкая оккупация (война для поэта, родившегося почти через два десятилетия после ее окончания – постоянный фон не до конца понятных, но пугающих разговоров старших). Однако и здесь не всё очевидно для интерпретации: в финале цикла «главным» ее свидетелем перед историческим судом становится сначала оккупант, а затем военнопленный, поэт Иоганнес Бобровский:
В солдатском мешкекаменный хлеб и опорожнённая фляга,отморожены пальцы и ослепли от снега зрачки;но все стороны света – льды, затенённыебьющим в спину вечерним солнцемот дымящего Ильмень-озера до курганной равнины,где стоитдуша его, полная тьмы.«Sarmatia Asiatica: A. D. 1942» (2000)Трагический эпилог сарматского эпоса Игоря Вишневецкого – панихида по родителям: стихотворения «Над свежей могилой» (2009) и составляющие цикл без общего названия «Снег и туман», «От внутреннего – вовне», «Вопросы и ответ», «До сих пор, оказавшись в каком-нибудь людном месте…» (2015–2016).
В первом стихотворении поэт, подобно Рахманинову, вступает на самую опасную из всех существующих троп лирики – гимнографическую (как посметь вступить в такой диалог?):
Хвала Тебе, создавший утробу и своды дыханья.Хвала Тебе, расцветивший всем спектром лучения радуг, превращающий в пар кроветворную соль Океана.Хвала Тебе, сливший всех нас в единое мощное сердце, солнечным языком ударяющее в звонкий купол, в колокол мира гигантским протуберанцем, гуд его отдаётся в планетных орбитах, остро рисуется в письменах Зодиака, и лучистым пунктиром двух эллипсоид нам обещает свершение метаморфозы.Верим, бесхозное тело, что дышит личинкой в братской земли перегное, – выпорхнет в пламя.Мы знаем нескольких современных поэтов (опять-таки «слева» и «справа») – священников по профессии, но никто из них не дерзнул отважиться на подобное. Вишневецкий же (вряд ли осознанно – не те обстоятельства) открывает для своего стиха еще одну нехоженую тропу.
Во втором цикле панихиду служит сама степь, рассеченная великой рекой. Тут словно собрались для совершения обряда вместе все, ранее то тут, то там мелькавшие его участники: дельта реки в непроглядном февральском тумане, падающий мокрый снег, прибрежная ледяная крошка, раскачивающиеся на ветру камыши, далекие голоса рыбаков, утром – встающее степное солнце:
Снег идёт третий день. Он делает меня ближе к тебе, третий месяц лежащей под снегом и льдом среди вековечных степей, на братском погосте, рядом с теми, кого ты любила до дрожи при жизни. Всё ровняет зима – наши мысли, надежды, желанья. Ангел погоста присел на колонну, опустив свои пепельно-серые крылья. Праху – мёрзнуть в земле. Там искрится метель, как и здесь, в ином полушарье.Бесконечные степи от Дуная до Волги продувают язвящие ветры, почти без препон. Только город над Доном, что возрос на сарматских холмах, где лежишь ты на кладбище, не огибается ветром, а звучит и звенит как расстроенное фортепьяно, как его лировидное сердце, открытое дикому дуву. Я и сам ощущаю себя частью вздыбленной силы. Кровь степных моих предков звенит и грохочет во мне.С годами поэзия Вишневецкого, возможно от соседства с прозой, становится всё эпичнее, даже когда, как в шевырёвском цикле, она использует минималистский прием фрагментирования текста. Собственно примером рождения нового стихотворения из классического материала стали конспективные «пересказы» русских романтиков, выполненные М. Л. Гаспаровым. Актуальный вопрос: как читать романтиков после их «отрицания» модернистами (Байрона – после Элиота), на который Гаспаров ответил своим циклом, удалив всё «временное» (размеры, рифмы, риторику) и оставив всё «вечное» (из чего, всё-таки, сделана «Шинель» Гоголя?)
Однако Вишневецкий очевидно черпал и из другого источника, музыкального: оставляя в стороне средневековые секвенции «Dies irae» и «Stabat mater», вспомним вполне светскую «Фолию», проделавшую пятивековый путь от Кабесона через Корелли и Сальери (10-я вариация которого легла в основу реквиема русских революционеров «Вы жертвою пали») к Рахманинову (опять!). Шевырёвский цикл (2013–2014), который я назвал бы поэмой, требуется читать en regard с прототипом, стихами трехлетнего творческого всплеска этого поэта-любомудра (1806–1864), по большому счету «расставшегося с музой» в двадцатипятилетнем возрасте и прожившем еще тридцать с лишним лет с репутацией ренегата, скучного профессора-рутинера (которого, естественно, никто не читал), певца одиозного режима Николая I, уже в условиях «либеральных реформ» его сына, сохранявшего верность своей позиции. Не взирая ни на что, Вишневецкий в своем цикле с негодованием и яростью опровергает сказанное выше поэтическими средствами: из стихов Шевырёва извлекаются актуальные для современного прочтения цитаты, которые поэт трансформирует, расставляя собственные акценты.