Шрифт:
– Надо же было как-то отблагодарить? – говорила Маша с другого конца стола, а внизу я чувствовал колыхание длинных волос, тонкие пальцы и обнимающие губы. – Поход в ресторан с родственницей на твои отношения с Любой повлиять не может, а то, что у родственницы есть богатая фантазия и понимающая подруга – не твои проблемы. Подними стакан. Выпьем за взаимопомощь. Смотри на меня. Именно это останется в твоей памяти – то, что ты видишь. Остальное – игры твоего воображения, сон, глюки подсознания.
Стакан в отпущенной Машей моей правой руке поднялся машинально, будто рукой управлял не я, а голос Маши.
Бред. Жуть. Сон. Шик. Безумие. Меня хотели исследовать – я ждал этих исследований. Хотели покорить – я покорно отдавался невидимой покорительнице. Хорошо, что Маша упомянула про подругу, а то фантазия у нее действительно богатая. Теперь я был спокоен. Почему-то знание, что под столом мной занимается особа женского пола, показалось мне оправданием.
Маша не отрывала от меня, напряженного и нелепого, своего взгляда – серьезного, благодарно-спокойного, с искоркой лукавства. Лицо игриво пряталась за хрустальным телом бокала. На взгляд постороннего, не знающего, что происходит, ничего необыкновенного не происходило, но мое лицо, как понимаю, выдавало многое. Все, о чем я думал, что ощущал и чем жил. Восторг и мука, и ликующее предвкушение, и стыд, и отстраненное, но явное согласие с колюще-режущим ощущением невозможности что-то изменить, и жадное нетерпение, и жгучее желание сумасшедшего чуда, и наслаждение этим сбывающимся желанием, и подгоняющее кровь телесное счастье, настигшее в самый, казалось бы, непредназначенный для этого момент…
Судорожный вздох передернул мое одновременно взлетающее и опадающее тело.
Словно старая полароидная фотография, я проявлялся с трудом и с огромным нежеланием. Реющий в дымке мираж становился явью, наполнялся мощью и материей, обретал конструктивную жесткость и надежность овеществленной картины мира. Я в ресторане. С Машей. На столе – остывшие блюда. Сколько продолжалось застолье – видимое и невидимое, верхнее и нижнее, материальное и нематериальное – сказать я бы не смог.
– Привет. – Маша улыбалась.
«Но я никуда не уходил…»
Она права, я уходил.
– Привет.
– Помыть руки, поправить одежду и сделать все прочее можно вон там. – Как и вечность назад, Маша с улыбкой произнесла ту же фразу и вновь указала мне на дверь в конце коридора.
Тяжело переступая на ставших ватными ногах и медленно приходя в себя, я вышел «помыть руки».
Случилось невозможное. Теперь с этим жить. С этими ощущениями. И с наблюдавшими за апофеозом моей агонии глазами Маши. Перед Любой мне не стыдно, она ничего не узнает. Никогда. Мне стыдно перед Машей.
Вернулся я минут через пять и, первым делом, провел ногой под столом. Там никого не было.
– Зачем?
Это был единственный вопрос из оставшихся. Сначала их было много, но все рассыпались, растаяли, испарились. Все стало вторичным, кроме главного: зачем?
Маша пожала плечами:
– Люблю удивлять. Особенно – приятно.
– Это не полный ответ. Благодарность за помощь – предлог, на самом деле есть что-то еще.
– А что мне было делать? – Озорство исчезло из глаз Маши. – Ты так смотришь на меня в последнее время, что, я боюсь, в любую минуту забудешь, что мы родственники. С Любой тебе плохо, без нее тебе плохо, а чтобы стало хорошо, ты ничего не предпринимаешь. Я помогла. Потому что ты мне небезразличен. Люди должны помогать друг другу, особенно когда другому плохо. И я знаю, что когда помощь понадобится мне, ты мне поможешь. Ведь поможешь?
– Да.
«Если просьба будет разумной». Маша это понимала, и пояснять вслух не требовалось.
– Спасибо. Кушай, а то совсем остыло.
Пока я жевал, глядя в тарелку, Маша дочитывала рассказ:
«Сын своей матери»
«Двор замер в предвкушении. С тех пор, как во флигеле поселились Сидоровы, редкая неделя проходила без концерта. Что раньше показывало кино, теперь разносилось под свинцовым небом Севера, словно Одесса переехала с Черного моря на Белое.
О скором начале спектакля сообщали распахнутые створки окна, в котором курсировала взад-вперед Роза Марковна. Она готовила речь. Пучок иссиня-черных волос почти задевал потолок пристройки, цветастое платье подчеркивало худобу и пело некролог юности, в которую стремилась душа, но вернуться в беззаботность которой не позволяли семья и годы. Красота, в свое время сразившая Сидорова-старшего, еще влекла взоры, но уравновесилась изможденным изломом губ, сварливым настроем и вечно недовольным взглядом. Розе Марковне, как и главе семьи, было чуть за сорок, но апломба в узнаваемом всем городом голосе звучало минимум на шестьдесят, причем депутатских. И с мнением о том, кто именно глава, она бы убедительно поспорила.
С трех сторон двор охватывала клешня побитых временем пятиэтажек, с четвертой не сдавался плану застройки бревенчатый дом, заставший еще царя, пусть и не лично, а временем сосуществования. Слева к обветшалой стене притулилась щитовая пристройка, у нее имелся собственный, обнесенный палисадом, дворик, внутри которого сверкала намытыми боками недавно приобретенная Лада – единственное достояние Сидоровых, если не считать совместно прожитых лет. Пристройку, где обосновались Сидоровы, в народе красиво назвали флигелем – новым словом для этих мест.