Шрифт:
Утверждение это, конечно, являлось ложью и притом самой беззастенчивой, ибо по счастливой случайности среди бесчисленных дел полевых судов о шпионаже не было, кажется, ни одного, обвиняемые по которому были бы русские немцы.
Но если бы предательство русских немцев и было действительной причиной упомянутых законов, то почему же законы эти были направлены только против немцев-крестьян и не распространялись на немцев-дворян и купцов?
Из других объяснений правительственной печати чаще всего встречалась ссылка на назревшую необходимость освободиться наконец от немецкого засилья и защитить русского крестьянина от конкуренции. Таким образом, по утверждению официальных комментаторов предпринятой меры, сотни тысяч одних крестьян тружеников обращались в нищих в интересах других, таких же как и они, крестьян тружеников. Явная несостоятельность этого толкования вполне подтверждается не только самым способом ликвидации немецких земель, почти исключавшим возможность приобретение их русским крестьянином, но еще и тем, что самые крупные земельные площади, находившиеся во владении немецких дворян, закону о ликвидации не подлежат вовсе.
Если иметь ввиду, что вопрос о ликвидации немецкого землевладения возник впервые в 1910 году, а проведен был лишь в 1915, что за это время состав правительства менялся много раз, что несмотря на смену лиц и настроений он неизменно оставался очередным и всегда решался в одном и том же направлении, – то следует придти к заключению, что цель закона о ликвидации ничего общего ни с опасностью немецкого засилья, ни с интересами русского крестьянина не имела.
Понимание истинной цели этого закона надо искать не в демагогических толкованиях его творцов, а в чековых книжках лиц, его использовавших. Люди, стоявшие у власти, менялись, но аппетиты тех общественных групп, которые захватом корейских лесных концессий уже раз втянули страну в войну с Японией14, аппетиты эти оставались все теми же. Теми же стали потому и последствия их вожделений. И все это совершалось при всеобщем молчании. Безмолвствовала и печать.
Во время моей единственной беседы с генералом фон Ренненкампфом он в свое оправдание представил список лиц, от которых и которым перепродавал свои Крымские приобретения. Этот список проверен мною не был, а потому оглашать те фамилии, которые сохранила моя память, я не считаю себя вправе.
Среди этих фамилий была одна, носитель которой опознал среди привезенных в Берлин большевиками и продававшихся там с аукциона вещей предметы, ему принадлежавшие.
Оглашенное в эмигрантской печати, обстоятельство это вызвало целый ряд негодующих статей, называвших большевиков разбойниками, устроителей аукциона – их соучастниками, а покупателей – скупщиками краденого.
Большевики возражали. Реквизицию художественных предметов, говорили они, мы считаем тем более законной, что побуждаем весь народ приносить жертвы, неизмеримо более тяжелые, чем утрата художественного фарфора. Право на такие действия мы видим в побуждениях, ради которых они нами предпринимаются. Тут нет выгод личного характера: на вырученные деньги никто не покупает себе поместий, не строит великолепных вилл на Крымском побережье, не создает огромных капиталов в банках и не пьянствует в кабаках парижского Монмартра. Все, чего народ лишается, все возвращается ему обратно такими ценностями и сооружениями, которые сторицей вознаградят будущие поколения за все переносимые сейчас лишения. Обвинять нас в грабеже – это то же, что обвинять Александра Македонского15 за страдания его солдат в персидских безводных пустынях, и забывать в то же время, что именно этим страданием Греция обязана великолепным веком Перикла16. Это не грабеж, а государственная точка зрения.
Такое воззрение можно, конечно, оспаривать, а потому гнев и ненависть владельца художественного фарфора понятны, но позволительно спросить, признавал ли он сам право на такие чувства со стороны тех людей, дедовское наследство которых он скупал в свою личную пользу на Крымских аукционах?
Чем окончилось дело Ренненкампфа – я не знаю, так как в самом начале его расследования я получил другое поручение и временно занятие в следственной комиссии прекратил.
В Зимнем дворце, где работала Чрезвычайная Следственная Комиссия, о моем существовании, конечно, скоро забыли, и когда через две недели я вошел в свой служебный кабинет, то к великому изумлению увидел сидевшего около моего письменного стола В. Ленина17. Его допрашивал судебный следователь Александров18 по делу о провокаторе Малиновском19. Будучи одним из сотрудников Ленина, Малиновский в тоже время состоял на тайной службе в политической полиции.
Хотя уголовное прошлое этого человека, присужденного за ряд краж к наказаниям, соединенным с лишением прав, исключало всякую возможность избрания его членом Государственной Думы, левым московским избирателям все же удалось вручить ему депутатский мандат. Тайное содействие чинов политической полиции, благодаря которому это стало возможным, так же как и уголовное прошлое Малиновского, ни Ленину, ни избирателям его, конечно, известно не было.
Осмотром Чрезвычайной Следственной Комиссией захваченных в департаменте полиции документов установлено, что революционные речи Малиновского составлялись ему директором департамента полиции Белецким20, и он же определял те политические моменты, когда они произносились. Создавая этими речами Малиновского очевидную для всех необходимость самой энергичной борьбы с политическим течением, представителем которого он являлся, Белецкий затем блестяще проявлял требуемую такой борьбой энергию, а прозорливость свою доказывал раскрытием заговоров и арестов лиц, предательски выданных ему тем же Малиновским.
В тоже время находившийся в Швейцарии В. Ленин радовался смелости своего сотрудника, сумевшего пройти в Государственную Думу и с трибуны ее революционировавшего страну речами неслыханной дерзости.
К моему приходу допрос Ленина уже закончился, и я, к сожалению, не слышал его объяснений. Держал себя Ленин просто, без всякого позерства. Воспользовавшись временной отлучкой из комнаты следователя, я в шутливой форме попросил Ленина пристыдить солдат, торгующих казенными сапогами на улице у самого входа в Комиссию. Он указал на стоявших во дворе дворца, вероятно у царской кухни, двух поваров и, пожав плечами, заметил: «Царские обеды бывали превосходны, но спросите Вы этих мастеров, можно ли их опрятно приготовить? В перчатках ведь рябчика не изжаришь».