Шрифт:
— Извергай. — Токмо и молвил отцу, а тому аж кровь в лицо кинулась!
— Чего? — зашипел нечеловечески. — Псу под хвост все дела свои? Андрей, ты ведь сам все, своим горбом! Я тебя в Савиново послал, так там пустошь была! Сам стяжал и дружину, и богатство. Все отниму, все, слышишь?! По миру пущу! Ты ведь надёжа моя был! Старшие пустыми оказались. Кто ж худородной кланяться станет? Ты дурак?!
— Я свое слово сказал, отец. Иного не будет. Извергай, коли так. Савиново отнимешь — другого стяжаю.
Глеб задохнулся злобой-то, но уж понял, Андрюха не свернет. Упрямый!
— Андрей…пойми ты, дурень, ить пожалеешь… Любовь-то пройдет, с чем останешься, а? — решил по-доброму уговаривать.
— А ты с чем остался? — и взгляд чернючий, блесткий в отца вперил. — Думал, не вижу, как после материной смерти себя поедом ел? Не так? Много тебе счастья-то было без нее? Да, ел с золота, и кланялись тебе поясно и что?
— Долг у меня! Не мне тебя учить тому. Боярский долг! Уважать должны, бояться. А кому ты нужен с простухой на шее, а? — Но со слов сына немного отмяк, ведь прав был, паскудыш.
— Я выблядок, полукровок. Если уважают меня и боятся, то токмо потому, что поступки мои и дела видят. Если кафтану боярскому кланяются, то грош цена тому боярину, — набычился Андрей, хлестался почитай насмерть.
— Ты…да ты кому сейчас говоришь такое?! Ушлёпок! Обсосок малолетний! — Глеб-то тоже не пальцем деланный, боряин как-никак. — Дела твои? Да кто б ты был без боярского чина?
— Тем и был бы, отец. Боярин или инако кто, мечи в моих руках, башка на моих плечах и душа при мне. Извергай. Оставайся нето с боярыней своей постылой. Пусть она тебе кланяется, а в спину злым взглядом смотрит. Хорошо тебе, отец, в своем-то дому ненависть терпеть? Я не стану, — и кулаком по столу треснул, поднялся. — Тебе когда Савиново вертать? Ныне или погодя?
— Охолонь! Сядь. Не отпускал я тебя еще! Ишь, горячий. А с виду мертвяк мертвяком. — Андрей снова уселся за стол в большой, богатой отцовской гриднице, Глеб тоже опустился на лавку. — Сильно присушила?
Молодой боярин смолчал, но улыбка по лицу промелькнула, украсила и глаза сверкнули.
— Так-то оно так. Андрюх, может, взял бы ее на лавку-то? Иной раз опосля этого дела все и на нет сходит? — Андрей в ответ таким взглядом ожёг, что отец-то сразу понял — не послушает. — Я когда мать твою видел, весь млявый становился, аж коленки дрожали. И не прошло… Видать, на роду тебе, сын, написано одну любить. В меня. Кровь-то не водица.
Повздыхали малёхо, молчком.
— Кому я удел-то твой отдам? Славке? Так он из кабаков не вылазит, скотина. Зенки зальет бражкой и спит до полудня. А Севка здоровьем хезнул…Боюсь, заберет его лихоманка по осени. Вот дела-то какие, сынок.
Андрей заметил, что отец сдал сильно. Сивые усы поникли, веки набрякли. Когда дети-то не радуют, откуль силам взяться на старости лет? Вот то-то же…
— Себе забери. Мне не надобно.
— Не надобно ему! Гляньте, выискался тут! Швыряет добро почём зря. Дурак-дураком! — Глеб-то так ругал, по уряду. — Чьих хоть она?
— Внучка ученого мужа. Арина Дорофеева. Дед Михаил Афанасьевич Дорофеев. Князей учил, бояр. Книги пишет-продает.
— Хоть не холопка, и на том спасибо Андрюш. Ну…так-то еще не сильно худо. Но худо!! Чего лыбишься, ушлёпок?!
— Бать, да хоть чернавка. Пойми, не в том суть для меня. Худо, не худо…
— Я-то пойму, а вот люди? — Глеб вздохнул, понимая уж, что сына не перепрёт, и не извергнет никуда.
Надёжа. Глеб сию минутку и подумал, что Бог благословил его Миленой — матерью Андрея — и самим Андреем. Инако, быть ему на старости лет одиноким. Старшие сыновья бремя, не подмога. А вот Андрюха… Может, по возрасту, может по любви, но узрел поживший боярин в том перст судьбы. Решил не брать греха на душу и не отпихивать дитё родное, да любимое. А пуще всего — вину чуял перед Миленой…
Любил ее крепко, аж до свечения в глазах. Умирала — просила сына беречь, так что ж теперь? Извергать из рода? Костьми ложиться, парню жизнь ломать? И себе до горки.
— Какая она хучь? — спросил-то так, для виду, а сын удивил.
Глеб-то аж обомлел, когда лик узрел — счастливый, красивый…ежели не сказать благой.
— Золотая, — и лыбится, щенок!
— Так уж и золотая? — Глеб-то с того обомления и сам разулыбался.
— Как есть.
Ну…и давай хохотать обое.
— Ох… Вот уж не чаял, что ты, Андрей, такого любовного пылу. И ведь ходил-то харя муторная, резаная. Думал, что ты улыбаться не умеешь. Вона как скрутило. Где писать-то, дурилка?
Андрей вынул из-за пазухи грамоту церковную и отцу подал. Тот печать-то свою и поставил — придавил воск перстнем именным.
— Спасибо, отец. Век не забуду, — поклонился поясно, а потом обнял пожившего боярина, согрел теплом родным и благодарным.
— Иди, нето. Ведь не усидишь у меня теперь. Вон зенки-то сверкают, не было бы пожару, — Глеб скрыл мягкость свою за шуткой, не показал сыну, как дорого ему ласковое сыновье слово. — В Савиново сам приеду. Покажешь золотую свою… Ить что удумал — золотая. Курям на смех!