Шрифт:
История вкратце такова. Возвращаясь в составе роты с показательных стрельб и оказией забившись в купе 1-го класса, юнкер императорского училища Андрей Толстой, двадцати лет от роду, falls in love в миловидно эмансипированную американскую вдовушку, которая следует в Россию по неотложному делу высочайшего финансирования лесорубной машины, а также развязно курит через мундштук и совер-шенно не носит лифа. Есть от чего поехать крышей двадцатилетнему кадету. Случайное знакомство с воспитанником училища, которое курирует самолично великий князь, на руку блестящей авантюристке, что и обусловливает продолжение романа и постепенный огонек взаимности. Притом интересы бизнеса требуют параллельно морочить голову начальнику училища генерал-топтыгину Радлову, абсолютному стоеросовому долдону, к тому же с запоями. В разгар училищной оперы «Севильский цирюльник» поющий глубоко символическую арию Фигаро юнкер Толстой в согласии с новомодными театральными штучками спускается в зал и хлещет генерала смычком по ушам, что квалифицируется самодержавием как покушение на сидящего в ложе великого князя и карается кандалами-колодками сроком на семь лет в отрицательном климате. Зато честь дамы спасена и заветное имя в протоколах не фигурировало, как и диктовали в те годы понятия чести господам златопогонным офицерам. А американка рвется за ним в Сибирь, и преодолевает преграды, и жертвует многим, но уже поздно. А лесорубная машина, как и следовало ожидать, оказывается фуком. А Россия бескрайней и прекрасной. А царь хорошим. А через несколько лет его Бог приберет, а еще через несколько – благодарные подданные убьют обоих его сыновей, как за 40 лет до того – отца. А заветные друзья-юнкера возьмут трехлинейные винтовки Мосина и пойдут рубиться друг с другом, ибо, как известно из Нашей Истории, треть господ офицеров ушла воевать в Красную Армию и воевала там куда достойней и успешней, чем оставшиеся две. Из-за чего мы по сию пору так заковыристо живем и пугаем остальной мир, в том числе американских морпехов, своей загадочной, хоть и красивой душой.
В главном Михалков не соврал ни на мизинец. От него ждали поэтизации изжившей себя монархии – он показал бурбонов в позументах, сентиментальных дураков великокняжеского звания да любого его сердцу государя в собственном исполнении на общем плане. Красиво гарцующим, красиво произносящим духоподъемные тосты и вполголоса ругающимся с императрицей по семейным делам, чем, кажется, только и занимались русские самодержцы в последнее столетие дома Романовых. Ждали оплота, чудо-богатырей, прочей православной риторики – получили орду мальчишек-баловников, но с твердыми познаниями в языках, выездке, фехтовании и чести. Ждали клюквы – получили рябинку. И даже то, что снег был из соли, фальшивый – и то встраивается в концепцию одурачивания примитивщиков, не зря Михалков поминает эти соленые тонны на всех пресс-конференциях.
Образ «страны-производителя» получился милейший и местами достойный вполне. Оно и правильно. Мы уже достаточно отодвинулись от тех времен, чтобы их мифологизировать и с чистым сердцем влюбиться в миф. В конце концов, Дикий Запад был страной негодяев и беглых висельников, а реверансы трех мушкетеров привели аккурат к Великой французской революции, что не мешает американцам жить по вестернам, а французам по Дюма и греть в душе сказку о том, какими они были прекрасными. Мы же, оглядываясь, видим лишь руины и с угрюмым мазохизмом лелеем свой взгляд – хоть варварский, зато верный. Додумавшись в ХХ веке до того, что интерпретатор тоже меняет реальность – в лучшую или худшую сторону, – за Михалковым боятся признать сан главного ПЕРЕ-сказчика, человека, меняющего веками сложенный образ и миф угрюмой державы с бородой и красавицами. Слишком громко и безапелляционно он заявляет свои права на это место. В отличие от климовской «Агонии», смакующей грязь и гадость разложения с тем же Петренко в главной роли, Михалков показал, что и при Победоносцеве люди целовались (а многие и не знали, кто это такой), и щеглы меж начищенных сапог скакали, и жеребенок-дуралей в загоне бесился. И слово было когда-то посильнее грамотки, и убивали за него на поединке. И оперы итальянские пелись в корпусах на языке оригинала, и даже неплохо получалось. И бублик – это, в общем-то, вкусная штука, а не охотнорядская сдоба и не имперский хлебобулочный продукт. Как его Меньшиков жует в начале – аж жмурится и ушами двигает от удовольствия.
Нечто подобное писали Вайль и Генис в «Родной речи» об «Онегине»: события трагические, смерти нелепые, браки неравные – а помнятся только «шум, хохот, беготня, поклоны, галоп, мазурка, вальс». И что современники зло язвили по поводу героя и сюжета, но опускали руки пред легкостью и изяществом стиха. И что Пушкин сочинил ту жизнь, какая должна бы быть, а нету. Случайно ли после этого полное ритмическое совпадение названий михалковской комедии и главного русского романа в стихах? Да и сюжет, право же, схож: после глупой дуэли с другом героя усылают скитаться, что разлучает его с возлюбленной и побуждает ее выйти за нелюбимого, и даже долгожданная встреча не меняет высокого трагизма. Несмотря на который, тройка мчится, птичка Божия скачет, искры с эспадронов летят и яблоки катятся врассыпную, что давно уже стало фирменной отличкой российского кино, встречаясь поочередно у Довженко, Тарковского, Хуциева и в запрещенном «Государственном преступнике» по сценарию Галича.
И все это отражается в заиндевелом зеркале купе 1-го класса, в которое смотрятся не только заезжие американки, но и добры молодцы с красными девицами, не пожалевшие сотни рубликов на билет в синема с характерным названием «Пушкинский».
Выйдя из зала, они отвечают на вопрос журнала «Итоги»: «Хороша Россия. Хочется плечи расправить и стакан съесть».
1911. Реформизм/Народовольчество
К 100-летию убийства Столыпина
На Столыпина покушались одиннадцатикратно. Это не могло не дать результата. 14 сентября 1911 года премьер был смертельно ранен в Киевской опере на представлении «Сказки о царе Салтане».
По сути, Столыпин создал ультраправую хозяйственную систему на американский манер. Выживает сильнейший. Спасение утопающих дело рук самих утопающих, нехай вымрут как класс. Возмущение карается по высшему разряду воинской командой. Голый социал-дарвинизм.
С государственной точки зрения это был выход. Мелкотоварное российское сельское хозяйство едва кормило самое себя, объем зерна на продажу не мог покрыть бюджетных расходов. Министр финансов провозгласил принцип «Недоедим, а вывезем» (сволочь; хоть бы раз недоела его семья). Вывод успешных производителей (читай: кулаков) «в отруб» на хутора освобождал их от каких-либо обязательств перед общиной. Расчет на быстрый рост и становление аграрных баронов был единственным средством пополнения госказны.
Особенности русского землепользования сделали эту разумную политику поистине уродливой. Земельные законы Александра-Освободителя привели к демографическому взрыву: за сорок лет с момента реформ российское население выросло вдвое (община наделяла землей по числу едоков, и народ стал плодиться со скоростью кроликов; при этом общий объем крестьянских земель остался прежним, и среднедушевой надел за те же 40 лет упал также вдвое – с 4,8 десятин до 2,8). Многажды воспетая русская земля в русских же погодных условиях родит в 3–4 раза меньше соседей. И если в субтропической Америке слабому худо-бедно хватало на прокорм, в России любой неурожай оборачивался голодом – да, в те самые благодатные годы, когда наша родина была житницей и главным экспортером хлеба. Голод 1891-го. Голод 1898-го. Голод 1911-го. Толстой «О голоде». Выведение производителей в независимую касту, подотчетную одному государству, обещало прогресс, но обрекало многие деревни на подлинное, а не образное вымирание. Враждебный Столыпину граф Витте писал, что его реформа рассчитана на сильнейших, а Россия состоит из слабейших, и им без внутриобщинного перераспределения не выжить.