Шрифт:
Муж не ответил — не был уверен, что это будет действительно последняя попытка. Он все еще возился на две-три минуты дольше, чем следовало бы.
Встав, он направился к двери, ведущей в ванную. Тогда женщина произнесла негромко: «Дзынь, дзынь». Она изображала звонок и делала это очень хорошо, ее «дзынь, дзынь» ничем не отличалось от тихого, но отчетливого дребезжанья звонка.
Услышав сорвавшийся с губ матери мелодичный звук, малыш соскочил со стула и побежал к входной двери, отделенной от комнаты отростком узкого коридора.
— Кто там? — спросил он.
Женщина (она не встала из-за стола) крепко зажмурилась, словно от резкой внезапной боли.
— Сейчас открою, только поищу ключи, — сказал малыш, после чего, громко топая, бегом вернулся в комнату. Обежав стол, он выдвинул ящик буфета и с громким стуком его задвинул.
— Сейчас, минуточку, никак не могу найти, не знаю, куда мама их положила! — крикнул он очень громко, пододвинул к этажерке стул и, взобравшись на него, стал шарить на верхней полке.
— О-о-о! Нашел! — радостно, торжествующе воскликнул он. Затем слез со стула, придвинул его обратно к столу и, не глядя на мать, неторопливо подошел к входной двери. С площадки повеяло холодом и сыростью.
— Закрывай, малыш, — тихо проговорила женщина, — ты молодец.
Мальчик не услышал ее слов. Он стоял посередине комнаты, уставившись на дверь ванной.
— Закрой дверь, — усталым бесцветным голосом повторила мать. Каждый вечер она произносила одни и те же слова, а сын каждый вечер всматривался в закрытую дверь ванной. Наконец дверь скрипнула. Мужчина был бледен, костюм весь в пыли и белых пятнах известки. Он стоял на пороге и забавно моргал.
— Ну как? — спросила женщина.
— Опять нескольких минут не хватило. Он должен дольше искать. Я протискиваюсь боком, но потом… там так тесно, что не повернешься… И надо, чтобы было больше шума, пускай он посильней топает…
Мальчик не сводил с отца глаз.
— Скажи ему что-нибудь, — шепнула мать.
— Ты очень хорошо все сделал, малыш, замечательно, — рассеянно проговорил мужчина.
— Да, да! — воскликнула женщина. — Ты правда прекрасно все делаешь, детка. Ведешь себя как взрослый, ты ведь уже большой, верно? Знаешь, что, если днем, когда мама на работе, кто-нибудь по-настоящему позвонит, все будет зависеть от тебя. Правда? Что ты скажешь, если тебя спросят про родителей?
— Мама на работе…
— А папа?
Ребенок молчал.
— А папа? — испуганно крикнул мужчина.
Мальчик побледнел.
— А папа? — повторил мужчина спокойнее.
— Умер, — ответил ребенок и бросился к отцу, который стоял в двух шагах от него и забавно моргал, но который уже давно был мертв для тех, кто действительно позвонит в дверь.
Жан-Кристоф
Jan Krzysztof
Пер. А. Векшина
Мы работали на Остбане, это была хорошая работа, потому что аузеркой[19] была девушка, которая знала нас и которую мы хорошо знали, ходили когда-то в одну школу — красивая, черная, круглая, кудрявая, раньше она спала с чиновниками староства[20], а теперь с немцами, но она была хорошей девушкой, просто спала с ними, и все. Эта работа еще тем была хороша, что мы делали насыпь, а это не тяжелый труд, кроме того, дело было в лесу, в очень красивом лесу, в пяти или, может, восьми километрах от города, в тишине, среди деревьев. А аузерка эта совсем не следила, что и как мы делаем, сидела под деревом и скучала, она бы охотно с нами поболтала, но боялась, наверное, потерять место или что не положено, поэтому лишь делала вид, будто ей охота поболтать. Она уже не была такой красивой, как раньше, пополнела, кожа испортилась. Иногда во время обеденного перерыва она подсаживалась поближе и говорила: «Красивый лес, правда?» — «Красивый», — отвечали мы. Она, оказывается, была чувствительной.
И в тот день, когда в городе была акция, она даже не спросила, почему мы не работаем, почему лопаты и кирки лежат под деревом, не смотрела на нас, села на краю поляны, спиной к нам, а мы лежали в траве, ничего не говоря, ждали, пока раздастся грохот поезда и станет ясно, что все кончено, хотя еще не будет известно, кого везут в этом поезде, а кто спасся. Мы лежали в траве, ничего не говоря, как будто наши голоса могли заглушить грохот поезда, который проедет по краю леса неподалеку от места нашей работы. Только одна девушка плакала, причем не самая молодая и как раз та, у которой в городе уже никого не осталось, одинокая. Она плакала тихо, поскуливая время от времени. Никто ее не успокаивал. Другая плела венки — вокруг большими островками росли лесные колокольчики, но — сплетет один и растреплет, и начинает заново. Всю поляну оборвала. Еще одна грызла хлеб, медленно, задумчиво пережевывая, а когда съела свой, то без спросу взяла хлеб другой девушки и продолжала жевать. Самая старшая прикладывала ухо к земле.
Очень тихо было в этом лесу, никаких птиц, зато чудесно пахло деревьями и цветами. И ничего оттуда не было слышно, как ни напрягай слух — ничего не слыхать. Тишина была страшна потому, что все мы знали, что там стреляют, и кричат, и плачут, что там бойня. А здесь — колокольчики, орешник, ромашки и еще другие цветы, очень красивые, яркие. Да, именно это было самым страшным, таким же страшным, как ожидание грохота поезда, таким же страшным, как мысль: кого забрали.
Только одна девушка, худая и черная, отделилась от всех и лежала одна в тени кустов орешника, лежала на животе и вовсе не прислушивалась, а читала книгу. Слышен был равномерный и спокойный шелест переворачиваемых страниц, она ни разу не подняла голову, не посмотрела в нашу сторону. Книга была толстая и потрепанная, потому что, когда в полдень (поезд все еще не прогрохотал) подул сильный ветер, несколько страниц вспорхнули вверх, они летали над нами, точно голуби, а девушка, худая и черная, бегала вокруг и кричала: «Ловите!» Потом она собрала страницы, уложила их по порядку в книгу, легла на живот, подперла руками голову и стала читать дальше.