Шрифт:
Это была ночь ледохода. С треском ломались льдины, вода гудела, и могучий голос реки, доносящийся из сада, заглушил шаги человека — мы заметили его внезапно, он возник на пороге балконной двери, запыхавшийся и дрожащий, он еще не произнес ни слова, а мы — сметливые ученики нового времени — уже догадались: началось. Запыхавшийся и дрожащий, он провалился обратно в темноту, чтобы вскоре вынырнуть на пороге другого дома под звездой Давида будто посланец с вестью «пожар».
Мы еще не знали, что начавшаяся акция — особая, снабженная уточняющим комментарием, который отличает ее от предыдущей и последующих, и все — старики и молодые, — прокричав что-то отрывистое и беспомощное, выбежали из дома прямо в оглушительный рев реки, в густую тьму, доверяя свою судьбу голым садовым кустам.
Мы бежали гуськом по раскисшей, хлюпающей тропинке, среди шума волн и треска льда, пока нас не остановил возглас. Кто-то звал: возвращайтесь.
Кто звал? Кто, какими словами предупреждал нас об этом уточнении и говорил: «Вас это не касается, вы молоды, тело и дух ваши здоровы». Не знаю. Темное пятно, ни образа, ни слова до тех пор, пока я не обнаружила себя сидящей на кухне, на лавке у окна.
Я сижу на лавке, в руке держу кусок липкого хлеба, свеча догорает, женский крик и сжимающие плечо пальцы.
Акция старых, больных и калек.
Облегчение, видимо, было огромным, облегчение нового времени, вдруг снятая с плеч тяжесть приговора — я не помню этого облегчения, но о нем бесспорно свидетельствует то, что я сидела на кухне с хлебом в руках, крошила его, а не ела, в слабых отблесках свечи — единственном свете, который рассеивал мрак.
Была еще одна вспышка — тонкая и короткая, длившаяся немногим более секунды, может, две, однако достаточно долго, чтобы я успела заметить пальцы, сжимающие плечо, покрытое драной бумазеей, и женское лицо. Вспышка, которой предшествовал столь же тонкий, пронзительный птичий крик, приближающийся по улице, чем ближе, тем более птичий, не из человеческого горла исходящий.
Я прильнула к окну в надежде, что это ночная птица, расплющила по стеклу лицо, мокрое от пота.
Вслед за криком послышались шаги, сначала далекие, затем все ближе, неровные, то и дело останавливающиеся, так, будто бегущий, разогнавшись, внезапно тормозил, а потом, подталкиваемый в спину, вновь пускался бежать. Шаги сопровождались неустанным криком, который теперь, когда ухо привыкло, уже не казался птичьим, а был жалобным человечьим стоном.
Он бы так и пронесся, окутанный мраком, безымянный, если бы не тонкая шпага вспышки, перерубившая ночь, фонарик, белый, как фейерверк. Он тут же погас — но я видела.
Сначала — а все это длилось секунду — я заметила плечо, одетое в бумазею, и сжимающие плечо пальцы, сильные, вцепившиеся в него, а потом (всё за секунду) старческое лицо Перли-рыбачки, известной городской сумасшедшей, которая на собранные попрошайничеством деньги покупала рыбу и бросала ее в пруд. Никто никогда не слышал ее голоса, она молчала как рыба. Но теперь кричала. Громко кричала, что не хочет идти на расстрел, она четко выговаривала это слово, с правильной дикцией, оба слога. В последний момент к ней вернулись разум и язык.
Когда крик смолк и снова воцарилась тишина, я опять села на лавку и маленькими кусками жевала липкий хлеб, семейный паек на ближайшие дни.
За окном вырисовывались контуры елей и зубчатая линия забора. Я вышла на веранду, открыла дверь, встала на пороге. Воздух был свеж и влажен, шум реки стих, видно, вода за ночь опала. Над улицей поблескивал тусклый рассвет. Пение петухов прервало тишину, и тут же из глубины улицы вынырнули три фигуры. Это были три женщины. Две молодые вели под руки седую старушку с маленькой трясущейся головой. «Все позади, мама, не бойтесь, вы живы», — донесся голос одной из молодых, а вторая, повернувшись ко мне, сказала:
— Мы спрятали маму в куче картофеля.
На следующий день просочились первые слухи. Они исходили от польских железнодорожников — говорили о поезде, состоящем. из товарных вагонов, беленых гашеной известью, и упоминали населенный пункт: Белжец[23]. Мы никогда раньше о нем не слышали. Это название вызывало в памяти популярную песенку, которая начиналась со слов «Майн штетеле Белц», но оказалось, что это два разных места.
«Спрятавшись в темных закутках квартир…»
Пер. С. Равва
Спрятавшись в темных закутках квартир, прижавшись лицами к мокрым от дождя и нашего дыхания стеклам, мы, пока еще живые, смотрели на осужденных, которые стояли на рыночной площади, там, где в ярмарочные дни устанавливают шатры аттракционов. Разбитые на четверки, они ждали приказа выступать.
А дождь все лил, не переставая, всю ночь, которая останется в памяти спасшихся как ночь стариков. Потому что те, кто стоял в четверках, были старыми и измученными, многие из них, наверное, с трудом добрели до цели — зеленого оврага недалеко от железнодорожной станции, где когда-то наши дети — их внуки — катались на санках.