Шрифт:
Самое лёгкое, чем можно было загородиться от помешательства, начать твердить: «Это другие, другие, другие, совсем другие Озерки, это не Озерки, а просто какие-то озерки…»
С луга тянуло холодной сыростью. Пропотевший от скорого шага, от потрясенья, я почувствовал озноб во всём теле, ёжась, поднялся и, стараясь не оглядываться, незаметно – для кого?! – убыстряясь и убыстряясь, подался к лесу: спрятаться! Неожиданный грохот достал меня в спину, но я и тогда не обернулся, я без этого знал, что сухая белая великанша рухнула в воду, завершая превращение мира, разборку мистических декораций.
Когда лес сомкнулся за мной, остановился и с тупой размеренностью начал себя успокаивать: «Мало что ли тут может быть луговин с лужами посредине? Много!.. Много тут может быть луговин с лужами посредине!.. Мало ли?.. Много!.. Мало ли?..» А вспомнив, какой кусище на карте занимал зелёный с редкими просветлениями цвет леса – десять Бельгий! – слегка пришёл в себя: «Да мало ли на таком кусище?.. Много, много!..»
В лес убегаешь – понятно, что за грибами, – но главное – от людей, пристроить на отдых душу, хоть на несколько часов… Талдычишь себе: как хорошо, как здорово. А наткнёшься на мысль, что вдруг придётся всю жизнь прожить в лесу – по спине пробегает холодок караулящей жути. Городской человек не сможет выжить в лесу не потому, что не прокормит себя или замёрзнет, нет, он в первые же сутки, если будет знать, что они только первые в долгой череде дней, сдохнет от тоски, ведь когда речь пойдёт не о прогулке и возвращении, а о жизни тут, сразу становится очевидной инородность, нажитая чужесть твоя этой проросшей деревьями земле, душа леса не принимает твою душу вместе с разумом-колёсиком, притёртым к городскому механизму, и поэтому либо лишит тебя его, разума, и ты чокнешься, превратившись в лешака, либо вытряхнет из тебя саму душу и ты кончишься, но тоже не сразу, а сначала пронаблюдаешь свой собственный душевный исход – с этой тихой холодной спинной жути он и начинается.
3
Лес обманывал. Или, что, собственно, почти всегда одно и то же, говорил какую-то неприятную правду.
Сколько-то времени я не мог двинуться с места, а когда очнулся, нашёл себя пустым и разбитым, как бывало со мной после приступов фальшивого оптимизма на партийных пленумах, когда он именно приступами, как падучая. Странным отражением от ствольной толщи я чувствовал кого-то вокруг себя и понимал, что этот кто-то, кого следовало бы бояться – ты сам.
Потом-таки пошёл. Без направления и мыслей. Нет, конечно, какие-то соображения в голове витали, но они были так общи и разрежены, что можно сказать – их не было. Я шёл, не обращая внимания ни на время, ни на небо, ни под ноги, ни на грибы, – что мне эти грибы? Ну грибы и грибы, они и в … Африке, положим, нет, а в Кузьминском лесопарке есть, и там они такие же грибы, ни рыба, ни мясо, глупость, фальшь какая-то земная. И какая разница – белые, серые, главное, чтобы дорога была до дома.
А дороги-то и не было. Тропинки вдруг возникали, отлегало от сердца: ну, наконец!.. – но пробегали шагов двадцать и растворялись во мхах. Какое-то время я метался по ним в разные стороны, потом встряхнулся и полез напрямки, не зная куда, уповая на то, что это я не знаю, а тот, кто подспудно ведёт меня – знает.
Начался дурнолес: колючий кустяк, канавы, еловые стволы противопутниковыми ежами ложились поперёк несуществующих троп – всё чаще и чаще, начинало казаться, что нет стоящего дерева, все попадали, выдрав для какой-то жуткой надоби себя самоё с корнем – с корнем! – и высились теперь чёрные кокоры в три-четыре человеческих роста, со стороны в косых просветах между стволами неизменно виделись капищами лесных духов или даже самими духами, явившимися на пути специально для какого-то предупреждения. Тут же царство паутин. Искрящиеся сети перегораживали любые возможные проходы, и все на уровне лица. Не случайно, пауки – тоже люди. Бурелом на бурелом – недавние выворотни лежали поверх таких же, но уже сгнивших и покрытых мхом, а кое-где и плотной несъедобной опёночной братвой от серого до ядовито-жёлтого цветов. В мёртвом больше соков для чужой жизни, сначала распни, а потом учись у него жить, живи с него, на нём. На живом дереве гриб не растёт, и пень только тогда даст грибное потомство, когда его собственная душа иссякнет и освободит место. Бурелом… И не потому он бурелом, что поломало-покорёжило деревья бурей, налетевшей со стороны и сверху, а потому, что эта дебрь сама по себе – бурелом, она уже так вычудилась из родившей её земли – буреломно, и теперь любой буре сломает шею, потому, наверное, эти лесные вычуды и называют крепью. С превеликим трудом, изодравшись, едва не свернув шею, потеряв дыхание, перелез через очередную еловую заграду и оказался зажатым со всех сторон: ёлка, ёлка, выворотень, бочага… Я полагал, что непроходимой может быть только молодая чащоба, когда стоят недоросли наглой стеной, ну нет щели! – да попал в настоящую непроходимость старого залежалого леса, в свалку корчей и понял лесную ловушку.
Вот тебе и Озерки!.. «А и захочешь – не уедешь!..» – а что как она в самом деле ведьма да по мою душу, взяли да выбрали на грибном совете меня за всё виноватым, заманили…
Попробовал было назад, но сил уже не хватало. Вперёд, в стороны нечего было и думать: старая дебрь ощетинилась на меня, стиснула, впору заплакать. Я опустился на какую-то неровность и заскулил без всякого вдохновения. Достойное место, чтобы мне закончится; часто я думал, как это может случится, но до такого лесного капкана не додумывался. Вместо паники опустилось спокойствие, я продвинулся по неровной кочке под солнышко и то ли заснул, то ли ещё как отключился, – последней запомнившейся была мысль о том, что мои портайгеноссе зачислят меня в дезертиры, как перед этим и шефа нашего, Гриба, – корабль тонет, крысы побежали… Вот страна… бурелом! А снилось – или виделось-бредилось? – какое-то тотальное бедствие, вернее, последствия его: земля перестала рожать. У яблонь – пустоцвет, колос – голая стрелка, у без пяти минут мамы живот стал усыхать, сжиматься и в конце концов окончательно вытек кровяной слизью. В лесу не стало комаров, но и это не радовало, потому что не было ни ягод, ни грибов, а на ягодных полянах – умершие от голода и горя птицы, гниющие долго, без червей и бактерий…
Прошло сто лет, а я всё был, был и был на свете, правда, раструхлявился, напитался гнилыми земными соками и, наконец-то, дал лесу потомство: осклизлые, многоухие, многоротые мокрухи вылезли из каждой моей поры, закрыв меня от солнца. Я становился кем-то или чем-то иным, и кто-то подзуживал в ухо: человек должен во что-то превращаться, а я через вязкую сонливость пытался спорить: не должен! Не должен становиться, он должен оставаться, его уже сделали тем, кем он обязан быть, за него уже постарались, а его работа-забота с напряжением всех сил – человеком оставаться. Хотелось умолять лес, кричать: «За что? Не превращай меня!..», но как всегда во сне – голоса не было.
Очнулся в тени, только ладонь левой руки попадала под солнечную струйку, в ней купалась пестрокрылая муха, шевельнулся – она взлетела. Как я был гадок и неуместен здесь, среди травы, мхов и полуживых деревьев! Я был даже не гриб, я был гораздо уродливей, но лес брал на себя моё уродство – какой ни есть, живи.
Встал и молча полез на абордаж – сколько осилю, а там – твоя взяла, Евдокия, пиковая ты моя Петровна! – превращусь в лешего да стану тут жить. Неожиданно, без всякого подсказа светом, бурелом кончился, а началась самая настоящая марь – пьяные великаны исчезли, сосны поредели, сплющились, земля странно выровнялась и помягчела. Видно, тут в древности было озеро, да выпил его корнями лес. А может и не выпил, а только укрыл, спрятал, и чёрные слепые щуки плывут подо мной, надеясь и не надеясь на поживу? А по берегам, небось, селились лесовики… Тоже – Озерки.
Я шёл уже минут двадцать, марь выровнялась во все стороны. Хорошо было бы раньше выгрести сюда на лодке и отдаться ветру – к какому-нибудь берегу, к чьей-то баньке да пригонит, не надо вязнуть в сапогах. Посмотрел в сторону, куда склонялись верхушки болотных, без всяких ветвей берёзок и на самом краю мари увидел… белую – черепичную? – крышу и кучерявый над ней дымок…
Знакомо ли кому-нибудь так, как нам, упрямое движение к цели, о которой известно лишь одно, лишь то, что её нет? Я трижды прошёл до увиденного места, вышел на берег этого древнего озера и столько же прошёл по берегу – вправо и влево, сбил ноги, едва терпел ноющую боль в плече и в пустом желудке, но всё шарил и шарил глазами в просветах, в реженьях и над верхушками деревьев – где ж ты, мой дым?