Шрифт:
В конце концов, в настоящее Марьино тоже не сразу приехали. Похоже, не выдержав нарушений правил, сама земля вступила в игру и начала прятаться и прятать.
2
На болоте ровным облаком-нимбом лежал туман. Даже до первых кустов добраться оказалось непросто – между кочками нога утопала чуть не по колено, из-под травы выступала лоснящаяся чёрная жижа и хваталась за сапог. Ведьма колорадская! Казалось, что всё население деревеньки высунулось из окон и смотрит на мой потешный аллюр к лесу. Не обернулся – а вдруг и вправду смотрят, от таких проводов можно и испугаться.
«Вернуться к машине и рвать отсюда!» – подумал я и сам зашагал дальше: торчащие над туманом верхушки елей уже не просто манили, но тянули к себе, зацепив тугим жгутом не то что за рёбра, а за саму печёнку – где-то там, внутри и холодело при каждом появлении в воображении бурой шляпки.
За полосой кустов земля, оставаясь оспяно-неровной, отвердела, бежать к лесу стало легче, только чем ближе он становился, делалось и страшнее. В незнакомый лес входить всегда страшно, и когда бы не страсть, кого затащишь лешему в гости? Страсть всегда больше страха, а у меня в глазах, умноженные зеркалами снов и небывалого со мной, стояли, росисто манекенясь в притихшей траве – белые, белые, белые, ах! Какие же, чёрт побери, белые!.. Ведь пустейшая вещь – плесень одноногая, а так вгрызается в душу, что ничего больше и нет на свете, – я слышал, как они меня звали, томясь никому пока не высказанной тайной… Через болото и страх я пёр на этот зов, в незнакомый лес, как будто в новую, такую же тайную, иную свою сущность.
И всё же я был рад, что Рыжий не пошёл ко мне провожатым, не было, как говорится, счастья. Страшно-не страшно, а с лесом надо быть одному, как, может быть, с Богом, поверьте атеисту, он знает и вкус, и цвет уединения и таинства, никто больше него не таился своих отношений с Высшим Разумом. Какие грибы компанией!? «Ва-а-ань!.. Ма-а-ань!.. Ау-у-у-у!.. Ча-во-о-о!..». Я от человеческого голоса в лесу сразу становлюсь несчастным.
Между болотом и полем узко вклинился кусочек поля, злаки были здесь ещё гуще – по колоску на три метра. «А рожь-то у нас кака!..» Вот именно – кака…
Вчера хотел было заночевать в машине, но с сумерками на меня накатила такая тоска, что я сломался – пошел проситься на постой по деревне. Приютил Рыжий. Он жил один, и когда я перешагнул порог его хибары, меня обуяла тоска ещё большая – такую щемящую убогость я даже описывать не берусь: пустой дом, в котором не было бы ничего вообще, выглядел бы достойней, во всяком случае в пустом не из чего было родиться такому запаху. Рыжий всё молчал, поглядывал на меня исподлобья и с какой-то брезгливостью, как будто это я был в вонючих портках или я был виноват в том, что его берлога лет пять не видела веника.
Спасение было одно. Рыжий, как только увидел бутылку, переменился.
– Грибов? Грибов-то наберём! – голос у него был тоже как будто с ржавчиной, может от того, что молчал днями напролёт? – грибов у нас тута! Эк, дела – грибов!.. – и уже сидел с оббитой кружкой за краешком заваленного всяким хламом стола.
Початая бутылка допилась быстро. Рыжий, вопреки моему ожиданию, не притронулся ни к колбасе, ни к рыбе, не из скромности, конечно, а словно и не знал, что это такое. Отломил черного хлеба, нюхал его и понемногу щипал. Но бутылка кончилась.
– Оно, правда, в этом годе гриба считай, что и нет, – он махнул на стол рукой.
Ночевать я приладился на широкой шатающейся лавке и почти уснул, но Рыжий сел на корточки рядом и начал, как бы сам с собой приговаривать:
– Помянуть бы надо, да, помянуть… Грибов-то всё одно нет, а председатель был хороший.
– Давно он умер? – спросил я, когда выпили половину второй бутылки.
Рыжий смотрел мимо меня, и когда я повторил вопрос, с трудом выдавил:
– Х-хто?
– Председатель ваш.
А он, может, и не умер…
– Ты сам сказал – помянуть. Чего ж поминать, если не умер?
– Умер, не умер… Умер, не умер… – он уже пьяно полубредил, я спрятал остатки водки и снова улёгся на лавку.
Теперь уснуть не мог долго. Стонал и хлюпал упавший на пол около стола хозяин, из-за стен сочились непривычные звуки не городской жизни: кто-то скрёбся, кто-то завывал, кто-то шуршал и повизгивал… Хмельная дрёма уныло таскала меня из яви в небыль, из весьма ясных размышлений о том, кто же это устроил в лесных забубеньях такую жизнь, что от человечества её представляет такой заплесневелый мухомор, – в мутное подозренье, что Рыжий и остальные местные обитатели и не человеки вовсе, а грибной форпост, слуги леса, грибы-оборотни, не поленились за мной аж в самую Москву, чтобы заманить и погубить…
Разбудил меня Рыжий – было семь часов. Я чуть не заплакал от обиды: ну как можно было проспать? Сколько я ни бывал в деревнях и на дачках, трезвый и усталый, или пьяный и дымный, всегда вставал с рассветом. Это же не в городе, город утра не знает, можно проснуться в обед и спокойно посмотреть в зеркало: ну и что? Но проспать утро в ста шагах от леса или зорьку у воды, сиротеющей без поплавка – вот и чувство утраты, ощущение свалившегося с кормы: пароход дня уходит, и никто не заметил, что тебя нет на палубе. Солнце высоко, хочется попросить прощения за растрату, да только тот весёлый, но именно сейчас чем-то опечаленный гений, который мог бы простить, утратил вдруг свой великий дар – прощать.