Шрифт:
Хоуп Лонофф уже закрыла дверь в кабинет и пошла дальше хлопотать по хозяйству. Мы с Лоноф-фом слышали, как она жужжит миксером на кухне. Я не знал, что сказать. Жизнь, которую он описывал, казалась мне райской; то, что он не мог придумать себе лучшего занятия, чем крутить фразы туда-сюда, казалось мне благословением, ниспосланным не только ему, но и всей мировой литературе. Я гадал: а вдруг он рассчитывал, что его рассказ о своем дне, хоть и изложенный с каменным лицом, меня рассмешит, вдруг он был задуман как ехидная лоноффская миниатюра. Впрочем, если он говорил серьезно и действительно был этим так удручен, может, следовало напомнить ему, кто он и что значит для читающего человечества? Но разве ему это неизвестно?
Миксер жужжал, поленья потрескивали, ветер дул, деревья скрипели, а я в свои двадцать три пытался придумать, как развеять его тоску. Его откровенность, совершенно не вязавшаяся со строгой одеждой и педантичными манерами, ставила меня в тупик – я не привык выслушивать нечто подобное от людей вдвое меня старше, даже если его рассказ о себе был приправлен самоиронией. Тем более если он был приправлен самоиронией.
– Я бы после чая и не пытался писать, если бы знал, чем себя занять до вечера.
Он объяснил, что к трем часам у него нет ни сил, ни решимости, ни даже желания продолжать. Но что еще можно делать? Если бы он играл на скрипке или на фортепьяно, было бы чем заняться кроме чтения, когда он не пишет. А посидеть днем и послушать в одиночестве пластинку тоже не получается: он начинает крутить в голове фразы и все равно оказывается за столом, сидит и скептически пересматривает написанное за день. Да, конечно, к счастью, есть колледж “Афина”. Он с воодушевлением рассказывал о студентах обоих курсов, которые там ведет. В маленьком университете Стокбриджа ему выделили место на факультете лет за двадцать до того, как им заинтересовался весь ученый мир, за что он будет вечно благодарен. Но, по правде говоря, он столько лет учил этих умных и способных девушек, что и он, и они уже начали повторяться.
– Может, стоит взять академический отпуск на год?
Я нисколько не волновался – ведь я уже провел первые пятнадцать минут в обществе Э. И. Лоноффа и теперь рассказывал ему, как следует жить. – Брал я отпуск. Было только хуже. Мы сняли в Лондоне квартиру на год. И я мог писать каждый день. Плюс Хоуп страдала, потому что я не прерывался, не ходил с ней смотреть архитектуру. Нет, больше никаких отпусков. Ведь так я хотя бы два раза в неделю после обеда должен отвлекаться – без вопросов. К тому же поездка в университет – это важнейшее событие недели. Я беру портфель. Надеваю шляпу. Киваю людям, которых встречаю на лестнице. Пользуюсь общественным туалетом. Спросите Хоуп. Я возвращаюсь домой, насквозь пропахший этим пандемониумом.
– А у вас есть свои дети?
В кухне зазвонил телефон. Не обращая на него внимания, он сообщил мне, что младшая из их троих детей несколько лет назад окончила Уэллсли [8] ; они с женой живут вдвоем уже больше шести лет.
Значит, та девушка – не его дочь. Кто же она, почему его жена приносит ей в кабинет перекусить? Его конкубина? Идиотское слово, да и сама мысль идиотская, но она засела в голову и заслонила все разумные и достойные мысли. Среди наград, полагающихся за то, что ты великий писатель, еще и конкубинат с веласкесовской инфантой и благоговейный трепет юношей вроде меня. Я снова растерялся – предаюсь столь низменным мечтаниям в присутствии того, кого считаю своей литературной совестью, впрочем, разве не те же низменные помыслы мучили аскетов и отшельников в лоноффских рассказах? Кому, как не Э. И. Лоноффу, знать, что живыми людьми нас делает не только высокая цель, но и наши скромные нужды и запросы. Тем не менее я счел, что лучше держать свои скромные нужды и запросы при себе.
8
Женский частный колледж свободных искусств неподалеку от Бостона.
Дверь кухни приоткрылась, и жена тихо сказала Лоноффу:
– Это тебя.
– Кто? Надеюсь, не этот наш гений.
– Разве я тогда сказала бы, что ты дома?
– Тебе надо научиться говорить людям “нет”. Такие типы звонят по пятьдесят раз на дню. Вдохновение накатывает, и они кидаются к телефону.
– Это не он.
– У него непоколебимое неверное мнение обо всем. В голове полно мыслей, и все глупые. И почему он во время разговора тычет в меня пальцем? Почему ему так необходимо разобраться во всем? Прекрати сводить меня с интеллектуалами. Я не умею так быстро думать.
– Я же сказала, извини. И это не он.
– А кто?
– Уиллис.
– Хоуп, я тут с Натаном разговариваю.
– Извини. Скажу, что ты работаешь.
– Не используй работу в качестве оправдания. Меня это не устраивает.
– Могу сказать, что у тебя гость.
– Прошу вас… – сказал я, имея в виду, что я никто, даже не гость.
– Он вечно в восхищении, – сказал Лонофф жене. – Вечно глубоко тронут. Вечно вот-вот расплачется. Чему он так всегда сочувствует?
– Тебе, – ответила она.
– Такой участливый. Зачем столько эмоций?
– Он перед тобой преклоняется.
Лонофф встал и, застегнув пиджак, отправился отвечать на нежелательный звонок.
– Они либо врожденные идиоты, – объяснил он мне, – либо глубокие мыслители.
Я выразил сочувствие, пожав плечами, а сам, разумеется, задумался: а может, по моему письму меня можно было отнести к обеим категориям? Затем мои мысли снова обратились к девушке в кабинете. Она живет в колледже или приехала из Испании в гости к Лоноффу? Выйдет ли она из кабинета? Если нет, как мне туда зайти? Если нет, как мне устроить встречу с ней?