Шрифт:
Я должен увидеть вас снова.
Я открыл журнал – лучший способ отогнать коварные мысли и ждать, как положено вдумчивому писателю. Листая страницы, я наткнулся на статью о политической ситуации в Алжире и на еще одну – о развитии телевидения, в обеих было множество подчеркнутых мест. Если читать их по порядку, получался идеальный конспект каждой статьи, школьнику это могло служить отличным примером того, как готовить доклад по текущим событиям.
Когда Лонофф вернулся – минуты не прошло – с кухни, он увидел у меня в руках “Харперс базаар” и тут же стал объяснять.
– У меня внимание рассеивается, – сообщил он мне, словно я был врачом, заглянувшим расспросить о его недавних странных и тревожных симптомах. – Дочитав до конца страницы, я пытаюсь пересказать себе прочитанное и не могу вспомнить ни слова – я, оказывается, сидел в кресле просто так. Разумеется, я всегда читал книги с карандашом в руке, но теперь, если я этого не делаю, даже читая журналы, я думаю не о том, что у меня перед глазами.
Тут она появилась снова. Но то, что издали казалось строгой и простой красотой, вблизи выглядело скорее загадкой. Она прошла через холл в гостиную как раз в тот момент, когда Лонофф закончил подробно описывать странное состояние, в которое впадал, читая журналы, и я заметил, что ее удивительная голова была задумана в куда более величественном масштабе, чем туловище. Мешковатый свитер и широченная твидовая юбка, конечно же, помогали скрыть ее миниатюрность, но все другие особенности ее облика (за исключением густых кудрявых волос) казались несущественными и расплывчатыми прежде всего из-за выразительного лица в сочетании с мягким и умным взглядом ее огромных светлых глаз. Не стану скрывать, глубокого спокойствия этого взгляда было бы достаточно, чтобы я сник от смущения, но я не мог смотреть ей прямо в глаза еще и потому, что негармоничное сочетание туловища и головы словно подсказывало мне, что в ее жизни были несчастья, какие-то тяжелые потери или поражения, а для баланса в чем-то пришлось переусердствовать. Я вспомнил о цыпленке, закованном в скорлупу, откуда он может высунуть разве что клювастую головку. Вспомнил каменных идолов-макроцефалов с острова Пасхи. Вспомнил лихорадящих больных на верандах швейцарских санаториев, вдыхающих воздух волшебных гор. Но я не стану преувеличивать пафос и оригинальность моих впечатлений, поскольку вскоре их сменили неоригинальные и непреодолимые мечтания: я теперь думал только о том, с каким торжеством я бы целовал это лицо и с каким наслаждением получал бы ответные поцелуи.
– На сегодня всё, – сообщила она Лоноффу.
Он взглянул на нее так грустно и обеспокоенно, что я подумал, уж не внучка ли она ему. В мгновение ока он превратился в самого доступного из людей, свободного ото всех забот и обязательств. Быть может, подумал я, все еще пытаясь объяснить некоторую странность в ней, которую я не мог определить, она – дитя его умершей дочери.
– Это мистер Цукерман, он пишет рассказы, – сказал Лонофф, ласково меня поддразнивая, будто он стал моим дедушкой. – Я дал вам почитать его сочинения.
Я встал и пожал ей руку.
– А это мисс Беллет. Она когда-то была моей студенткой. Вот, приехала к нам на несколько дней и взяла на себя труд разобрать мои рукописи. Тут меня уговаривают отдать на хранение в Гарвардский университет те клочки бумаги, где я кручу свои фразы. Эми работает в библиотеке Гарварда. Библиотека “Афины” только что сделала ей исключительное предложение, но она говорит, что привыкла к жизни в Кеймбридже. А тем временем хитроумно использует свое пребывание здесь, чтобы убедить меня…
– Нет-нет-нет! – пылко возразила она. – Если вы так к этому относитесь, мои попытки обречены. – Особую мелодику речи мисс Беллет – хотя ей и так хватало очарования – придавал легкий иностранный акцент. – Маэстро, – объяснила она, повернувшись ко мне, – по своему характеру склонен к контрсуггестии.
– И к прочим контрам, – простонал он, давая понять, что психологический жаргон его утомляет.
– Я только что нашла двадцать семь вариантов одного рассказа, – сообщила она мне.
– Какого именно? – заинтересовался я.
– “Жизнь ставит в тупик”.
– И ни один из них, – вставил Лонофф, – не получился.
– Вам за ваше терпение памятник должны поставить, – сказала она ему.
Он указал на выпиравшую из-под застегнутого пиджака округлость живота:
– Вот он, памятник.
– На занятиях по писательскому мастерству, – сказала она, – он говорил студентам: “В жизни главное – терпение”. Мы никак понять не могли, что он имеет в виду.
– Вы понимали. Не могли не понимать. Дорогая моя юная леди, я научился этому, наблюдая за вами. – Но я ничего не умею ждать! – сказала она.
– Умеете.
– Разрываясь от неудовлетворенности.
– Если бы вы не разрывались, – сообщил ей учитель, – терпение вам было бы ни к чему.
У шкафа в холле она сняла мокасины, в которых была в гостиной, надела белые шерстяные носки и красные сапоги. Сняла с вешалки клетчатую куртку с капюшоном, в рукав которой была засунута белая шерстяная шапочка с пушистым помпоном, висевшим на длинном витом шнурке. Только что я видел, как она перешучивалась со знаменитым писателем и держалась так легко и уверенно, что я и сам почувствовал себя чуть ближе к внутреннему кругу, – а тут вдруг эта детская шапочка! Теперь она была одета как маленькая девочка. Для меня было загадкой, как у нее получается вести себя так мудро и одеваться так по-детски.
Я стоял вместе с Лоноффом у открытой двери и махал ей на прощание. Теперь я благоговел перед двумя людьми в этом доме.
Пока что только дул ветер, снег еще не валил, но в саду Лоноффа уже почти стемнело и, судя по звуку, надвигалось нечто угрожающее. Между пустынной немощеной дорогой и домом первым барьером стояли две дюжины старых диких яблонь. Далее шли густые зеленые заросли рододендронов, затем широкая каменная стена с пробоиной – как гнилой зуб – в центре, затем метров пятнадцать занесенной снегом лужайки, и, наконец, уже у самого дома – будто оберегая его – нависали над крышей три клена – судя по размерам, ровесники Новой Англии. Сзади дом выходил на бескрайние поля, погребенные под снегом с первых декабрьских метелей. Дальше внушительно возвышались лесистые горы – череда тоже поросших лесом холмов, заползавшая на территорию соседнего штата. Я предположил, что даже у самого бешеного варвара ушло бы несколько зимних месяцев, чтобы преодолеть заледеневшие водопады и продуваемые ветрами леса этих гор и добраться до кромки лоноффских лугов, вышибить заднюю дверь дома, вломиться в кабинет и, размахивая шипованной дубиной над крохой “Оливетти”, пророкотать басом писателю, печатающему двадцать седьмой вариант рассказа: “Ты должен изменить жизнь!” Но даже он мог дрогнуть и вернуться в лоно своей варварской семьи, доберись он до черных массачусетских гор в такую ночь, как эта, перед самым ужином и незадолго до новой бури, несущейся с самого края света. Нет, по крайней мере сейчас Лоноффу, похоже, внешний мир никак ничем не угрожал.