Шрифт:
— О падении. О падении Москвы, — поправила его Саша и глубоко затянулась. — Советское правительство и Центральный комитет партии успели эвакуироваться?
— Не успели. Им некуда эвакуироваться. Кто-то, конечно, бежал. Но это уже впустую. Вчера было издано постановление Директории. Я, собственно, и уезжал, чтоб участвовать в его подготовке. Всем частям Красной армии, которые добровольно сложат теперь оружие, гарантирована амнистия для рядовых и младшего командного состава. Старших офицеров ждет суд, но заслуги перед Отечеством в Великой войне будут непременно учтены. Как и прочие смягчающие обстоятельства. К комиссарам это, разумеется, не относится.
— Уставите виселицами Красную площадь?
— Казни, несомненно, будут, однако же в меньших масштабах, чем после освобождения Петрограда. Деятельность моего учреждения на то и направлена.
Саша снова взяла папиросу из пачки. Щербатов поднес ей зажигалку, их пальцы соприкоснулись на долю секунды.
Платье оставляло открытым шею и даже отчасти ключицы. Обычно Саша собирала волосы в тугой узел, но здесь шпильки у нее забрали, потому она заплетала косу. Коса, знала Саша, делает ее на вид моложе и беззащитнее — особенно если высвободить несколько тонких прядей, будто бы случайно. Стыдно было прибегать к таким уловкам, но в ее ситуации нужно использовать все оружие, какое только есть — а другого пока не было.
— Кстати, касаемо деятельности вашего учреждения у меня один только вопрос…
Щербатов покачал головой.
— Саша, лучше бы вам не знать. Для вашего же блага.
— Да поздно, я поняла уже все, — отмахнулась Саша. — Почти все. Принцип ясен. Это доведенное до предела проявление власти, такое выраженное, что нивелирует собственную волю человека, да? Власть — это когда кто-то — ты точно знаешь — может сделать тебе очень плохо, но не делает, а наоборот, делает хорошо. Казнить и миловать, старая формула. У Шекспира в “Укрощении строптивой” описано нечто подобное, хоть и в виде комедии. Когда все это происходит достаточно интенсивно и при этом непредсказуемо, человек утрачивает субъектность — по сути, сам отказывается от нее. Он лишается собственного представления о правильном и неправильном, истинном и ложном. В его картине мира все теряет значимость, кроме того, чтоб его миловали, а не казнили.
— Это близко к истине. Вы весьма проницательны.
— Ну, я же чекист. И еще философ, пусть и недоучка. Пытки — тут все понятно, практика традиционная, так ломали волю людям с древности. Но наркотики? Серьезно? Это ведь не морфий, другое что-то? И что, вы умиротворенных потом до конца жизни будете на этом держать?
— Вам, конечно, удобно теперь полагать, что все дело было в особо сильных препаратах, — сказал Щербатов. — Но это обыкновенное обезболивающее. И немного месмерического воздействия, чтоб высвободить ваше собственное стремление к миру и покою. Однако суть метода вы поняли верно. Но ясны ли вам его смысл и цель?
— Власть? — предположила Саша.
Вошел солдат с подносом, выставил на стол чашки с чаем, сахарницу, варенье, масло, тарелку с французской булкой. Чай — ах черт, настоящий чай! — был горячим, но не настолько, чтоб имело смысл плеснуть его Щербатову в глаза. Да и не этого Саша хотела. Конечно, искалечить его — это больше, чем ничего. Но лучше б убить, как она предпочитала убивать — чисто, без увечий.
Проблема в том, что пока они сидят вот так, разделенные столом, она не может добраться до его браунинга. Надо, чтоб Щербатов позволил ей подняться из-за стола и сам тоже встал. Чтоб он подошел к ней совсем близко.
Очень осторожно, помня, что тут тоже практикуют гипноз, Саша попробовала найти месмерическую связь, установившуюся между ними год назад. Связь, на удивление, сохранилась и будто бы даже не ослабела. Саша стала дышать медленнее и глубже — Щербатов, не замечая того, тоже.
— Власть — это средство, а не цель, Саша, — сказал Щербатов, когда за солдатом закрылась дверь. — Цель в том, чтоб закончить братоубийственную войну так скоро, как это только возможно. Любой ценой. Вы знаете, что тиф каждый день убивает больше людей, чем военные действия и карательные меры всех сторон вместе взятые?
Саша рассеянно вертела в руках кусок французской булки. С хрустом надломила корочку. Отчего-то съесть эту булку Саша не могла себя заставить.
— И каким образом ваши эксперименты по лишению людей воли должны способствовать прекращению эпидемии тифа?
Щербатов вздохнул.
— Я ведь делаю это ради вас, Саша.
— Ради меня?
— Ради вас и таких, как вы. Я много о вас думал после нашей встречи. То, что сделали с вашей семьей… я примерил это на себя и понял, что сам бы после такого стал ничем не лучше вас. Быть может, и много хуже. Вы еще способны на милосердие. Но если самых родных вам людей оказалось возможно жестоко убить и никто за это не ответил — зачем вам жалеть тех, кто позволил этому произойти? Однако у людей, которых убиваете вы, тоже есть близкие. Так происходит приумножение насилия. Умиротворение — наша надежда разорвать порочный круг. То, что происходит здесь, в этом здании — для неисправимых. Для тех, кто уже зашел слишком далеко. Для таких, как вы. Но что-то подобное должно произойти и со всем обществом — иными, разумеется, методами. Страх перед властью, способной причинять боль, и неминуемо порождаемая страхом любовь. Счастье от возможности занимать свое, определенное каждому, место.
Господи, подумала Саша, а ведь это я вложила ему в голову весь этот ужас. Значит, я же его и освобожу.
Верхние карманы френча Щербатова застегнуты на пуговицы. Никакого оружия в них нет. Нижних карманов Саша пока не видела, но они, скорее всего, тоже застегнуты. Расстегнуть пуговицу — секунда. Как получить ее?
— Саша, прошу вас, перестаньте наконец терзать эту несчастную французскую булку. Она будто отвечает перед вами за все мерзости империализма. Это ведь просто хлеб, и очень хороший. При вашей власти такого, полагаю, не пекут… не пекли бы. Вот, возьмите другой кусок и съешьте уже.