Шрифт:
И несмотря на голод и бедность, неуверенность и робость, — вдохновение юности и мудрость преподавателей помогали ей постигать искусство, полное духовных рисков, возлагавшее огромную ответственность за написанное писателями и поэтами, происходящее на сцене и в душе зрителей. Не искусство — служение. К такому пониманию театра пришла Поля к окончанию училища. В таком понимании не просто приняла, — полюбила идею театра, и была направлена на службу в тот самый, открытый в 1931 году Немгостеатр, где одновременно работали русская и немецкая труппы.
Глава 10. Сашка Шефер
Куда на сей раз запропастился Сашка, — вслух того не обсуждали. По началу даже не взволновался никто, всех уже к своим странствиям приучил. Даже молоденький лопоухий участковый, вынужденный навестить Сашкино семейство по запросу с места работы, никакой обеспокоенности не выказал, — привычно достал планшет, разложил бумаги, сопя и вздыхая составил обычные в таких случаях документы и только уходя виновато раскраснелся, не зная что сказать. Он ведь если и не давал ходу Сашкиным безобразиям, то только из уважения к его матери, в одиночку поднимавшей трех сыновей. Оттого и упрекать ее язык не поворачивался, и хорошего сказать было нечего.
Отец их еще в 1905-ом упокоился. Старший сын, Федька, степенный, основательный, сдержанный, в отца пошел. Младший, Яшка, хоть и сердцем был мягок, но порядок тоже сызмальства понимал. А вот Сашка… всем бы хорош, — да жизнь в нем порывно, вспышками текла. То загорится, увлечется чем — хоть книжкой какой, хоть наукой школьной — поесть-поспать забывает. А то остынет, — не дочитает, бросит, заскучает, и на все вопросы один ответ: неправда там, а я правды хочу. Уж и годы прошли, и старшего Федьку ростом перегнал, а умом как дитя остался: никак не урезонится, — правды ищет.
Откуда мыслей-то таких набрался? То ли листовок начитался, то ли мальцом заезжих революционеров наслушался… Те тоже много чего говорили: говорили, что это царизм всех в неправде держал, чтобы хорошим трудовым людям хуже жилось, а плохие бы богатели; говорили, что стоит его убрать, этот царизм, — и люди по справедливости заживут. Сашке даже верилось, хотелось верить, потому что он всем сердцем за честных людей был, за таких как отец с матерью, как Федька с Яшкой.
Потом и революция пришла, и всю-то жизнь переиначила, а только правды, как ее Сашка чувствовал, не прибавилось. Если что и изменилось, — по верхам только, по названиям, а суть прежней осталась. Ну объявили колонки[72] Республикой немцев Поволжья, на словах даже права этой республике дали, даже старый Покровск под новую столицу, под город Энгельс, определили, издательство свое открыть разрешили, и родного, немецкого как будто действительно больше стало — в школах, газетах, по радио. А на деле — всё как у всех: те же пролеткульт, нищета, голод. Разве борьба с религией тише, без ажитации шла. Потом НЭП: кооперативы, артели, тресты. И те же повинности, репрессии, страх наказания. Словом, ничего похожего на правду, о которой говорили революционеры и о которой он так мечтал!
Впрочем, о чем именно мечтал Сашка, о какой такой правде, — этого он и сам объяснить бы не смог. Только порой так ему противно на душе становилось, что пока не выпьет утешительно-горячительного — не полегчает. А чтобы мать не расстраивать, успокоения вне дома искал: как нахлынет грусть-уныние, так на два-три дня исчезал куда-то. А куда — бог знает.
В армии присмирел будто. То ли суровый мужской быт так подействовал, то ли дисциплина военная. Особенно комиссара одного уважал, которого солдатики Соколиком между собой прозвали, хотя фамилия ему Синичкин была. Вот кто не боялся напрямую говорить, от острых вопросов не уходил, и очевидно было, — не для правил жил человек, а для правды своей, внутренней. Оттого и недавние мальчишки, на него глядя, взрослей, собранней становились.
Да и времени колобродить не было: с утра до вечера занятия, тренировки, учения разные. Кстати, и учили не так, как в школе, не у доски да за партами, а прямо за делом. А Сашке так даже доходчивей было.
И ведь не только о занятиях и политграмоте командование пеклось. Разные коллективы творческие с выступлениями в часть приглашали, лекции интересные проводили.
Колхозно-совхозный театр со скетчами приезжал. Артисты молодые, смелые, на синеблузников[73] похожи, но те и вовсе простованы, а эти поинтереснее были, к тому же ни задиристых зрителей, ни вопросов с подвохами не боялись, обо всем запросто, искренне говорили. А могли тут же неожиданное что-то выдать. И так это Сашке по нраву пришлось, но…
В части его уже пытались в самодеятельность записать. Лицо больно подходящее: черты крупные, правильные, мужественные, — настоящий образчик новой советской красоты. Только у лица этого никакой охоты «представляться» не обнаружилось. Настроение, эмоции, чувства — это он на лету схватывал, а вот с текстами работать напрочь отказывался. Тексты-то все на русском, а ему — немецкий родной. Русский он, конечно, тоже понимал, куда ж в колонках без этого? Но одно дело двумя-тремя словами с соседями перекинуться, другое, — литература эта многословная, слова эти многозвучные, звуки многоликие, и все в единое месиво слито, поскрипывает неверными согласными, подвывает заунывными гласными. Вот и сиди, с точками-запяточками разбирайся, да еще наизусть учи… а зачем? чтобы раз прочесть да забыть? будто своими словами нельзя… а если нельзя, — так на что ему это?
И дабы лишний раз ни с кем не объясняться, рядовой Шефер потихоньку-потихоньку в сторону самодеятельных «художников» маневрировал. Хитрости разные у них перенимал, в разговоры вслушивался, — и все больше рисованием увлекался.
За учебой и творчеством, службой и фантазиями не заметил, как время пролетело. И благодарностей несколько заслужил, и предложение остаться в рядах РККА[74] получил. Но не было в нем военной косточки. Он ведь с дисциплиной если и смирился, то временно. А чтобы всю жизнь вот так, по команде, по расписанию жить, — для этого ему уважительная причина нужна была, а ее-то и не было.