Шрифт:
Фрида с Томилиной часто наведывались в Ригу, вместе привозили оттуда передовые идеи, буклеты, газеты «Хроники» и везли туда желающих причастится к европейской мысли, поддержать латышей морально, встретиться с зарубежными умами…
Возможно, именно благодаря Томилиной, Фрида и решилась окончательно расстаться с эстрадой, выдвинуться депутатом в Ленсовет, что и сделала, с легкостью пленив избирателей выразительностью слов и яркостью речей и взяв в помощницы безотказную Аллочку.
Лето 1991 года было насыщенно до предела: заседания в Думе, встречи в общественных организациях, поездки в Прибалтику, даже ночевать частенько приходилось в поездах, — но к Фриде возвращалось чувство гармонии, о котором, она, казалось, забыла уже навсегда.
По ночам, увозил ли ее поезд в Ригу или в Ленинград, Фриде обычно не спалось. Одна за другой вставали перед глазами картины детства: золотые шары, невозмутимая Даугава, взморье и дюны, дюны, дюны… И вспоминалось, как больно ей было оставлять Ригу, как тяжело было привыкать к новой, бесцветной, безликой жизни, зная, какой полной, красивой, ухоженной она может быть. Увы, маленькая девочка, — что она была против закона? Но годы не сломали Фриду, не ослабили ее верности идеалам. И вот она взрослая женщина, депутат, сама мать, у самой уже дочь, — большая девочка, и о себе сможет позаботиться, и о Полине Васильевне, раз уж у них такое понимание установилось. А она… Она честно отдала им все лучшее что могла: силы, время, — и теперь имела полное право подумать о себе. И мать, как мудрая женщина, должна бы ее понять. В конце концов, когда-то Фрида уже смирилась с обстоятельствами, теперь пришло время смиряться им. Все справедливо. Одного не хватало — как-нибудь зацепиться за Ригу, чтобы было куда, к чему ехать.
В таких размышлениях иногда проходили целые ночи, но с поезда Фрида сходила полная сил, вдохновения, веры, и летящей, стремительной походкой торопилась навстречу тем, кто не просто мечтал о грядущей свободе, кто готов был решительно действовать, приближая ее торжество, — в офис общественной организации, на митинг за независимость, в какой-нибудь штаб или кабинет, туда где борьба кипела по-настоящему, где сдвинутые вместе, дрожали столы, на которых пищала, гудела, играла огоньками рабочая техника. Тут же разговаривали, шутили политологи, правозащитники, депутаты, и просто интересующиеся из Литвы, Эстонии, Латвии, Норвегии, и конечно, из Москвы, Ленинграда и Свердловска. И всегда эта суета радовала, одухотворяла Фриду, придавала ей новых сил, окружая всеобщим восхищением и вниманием.
Оттого приехав в Ригу в ожидании часа икс, она была она бесстрашна как никогда, невероятно свежа, и все ее чувства были обострены до предела. Так что случайно оказавшись с Томилиной и Аллочкой в каком-то многолюдном зале, она буквально вздрогнула, почувствовав на себе чей-то цепкий, особенно хищный взгляд. Пригляделась к спутницам, но те выглядели совершенно спокойно. Однако, следуя своему чутью, Фрида предпочла избавиться от дурного ощущения, предложив всем вместе посидеть в кафе. Дамы уже выходили из здания, когда путь им преградил сам виновник неудобства Фриды — Вадим Калемчий. Аллочка от изумления даже тихонько икнула.
Кто не знал Вадима Калемчего? Вадима Калемчего знали все.
Он был довольно симпатичен, чтоб очаровывать тех, кто реагирует на породистое, с правильными чертами, высокое и спортивное, довольно молод, чтобы испытывать острые недовольства от расхождения своих надежд с окружающей действительностью, и главное, — умен злым и задиристом умом, что и принесло ему всенародное признание. Скоро его называли символом человеческого достоинства. Кого-то это могло бы обрадовать, но Вадима, напротив, огорчало. Он был выше этого, он сам создавал и крушил символы, превращая их в своих «солдатиков», забавляясь тем насколько поверхностна и примитивна толпа: скажи ей «плачьте» и плачут, скажи «смейтесь» — смеются. С точки зрения профессиональной это, несомненно, свидетельствовало о журналистском таланте Калемчего, и в какой-то мере, о его честности: он не скрывал своего цинизма и презрения к «массам». Но по-человечески… По-человечески Вадиму все трудней было мириться с тем, что жить ему приходилось среди этих же самых «масс». Все реже и реже попадались ему люди талантливые, способные на сильные чувства, интересные мысли… Да хотя бы лицо красивое встретить!
С видом внимательным и почтительным выслушивал он представителей голубых кровей, юных пророков, авторов каких-то книг, статей, — и все острее ненавидел грязные нечесаные волосы, лоснящиеся от жира и потертостей шарфы и кашне, бесформенные свитера, мятые джинсы, убогий язык. Кому сказать, сама Пояркова, виднейшая из новых политиков, умница, — даже она вызывала у Калемчего глухую неприязнь. И даже здесь, в прекрасной Риге, где всё кажется благородней, культурнее, цивилизованней, — и улицы, и люди, и одежды, — не провел он в толпе и десяти минут, а глаза его уже устали от безвкусицы и нелепицы. Вместе с оператором они подумывали уходить, не дождавшись ничего достойного внимания, когда взгляд его вдруг выхватил лицо Фриды. И понаблюдав за нею пару секунд, он уже не сомневался, — картинка будет.
— Вадим Калемчий, — представился он, позволяя собеседницам осознать выпавшее им счастье и отводя всех в сторону, к окну.
— Фрида Дивнич, депутат Ленсовета, — профессионально улыбнулась красавица, а затем представила Аллочку и Томилину, с которой Вадим, как оказалось, уже был знаком.
— Что вас сюда привело? — журналист всем корпусом обратился к Фриде, обозначая, что разговаривает с ней и только с ней.
— Рига — мое детство, — артистически безупречно продолжила диалог Фрида. — Поэтому я здесь. Чтобы поддержать рижан в их борьбе.
Вадим уловил наработанность фраз и голоса и потому и не тратя времени на вопросы и уговоры продолжил интервьюировать:
— Скажите, зачем вам, невероятно красивой женщине, заниматься политикой? Что это дает и что отнимает?
— Что дает политика? Многое. Расширяет мир общения, который просто необходим для самовыражения. Поднимает над кухней, бытом, пустыми полками, от которых и тяжело, и никуда не деться, хотя для меня это не самоцель.
С другой стороны, и забирает многое. Общество-то у нас исковерканное. Невольно набираешься серости, черноты, — и это самое страшное.