Шрифт:
Впрочем, никто, кроме Алексея, к их шепоту не прислушивался. Все просто ловили беззаботную радость бытия, которую дарили им полотна, и невольно удивлялись тому, как эти чванливые стены позволили, чтобы на их сумрачном фоне играли детски глубокими красками гармоничные настроения полного дыхания жизни.
Всеми своими лицевыми мускулами и зубами старалась разделить общий восторг гражданка Швейцарии Франциска Штюк. В искусстве она понимала меньше живущего в сапожной мастерской таракана, но именно поэтому тянулась к нему своими хилыми ручками в нитяных браслетах, шитых бисером. Искусство брезгливо отстранялось, но она с педантизмом тюремной ключницы продолжала попытки.
Эта худенькая неопределенных лет старушка без макияжа и собственного выражения лица едва перешагнула тридцатилетний рубеж. Больше всего боялась вопроса, как в Швейцарии называют швейцаров. Уже много лет в России она искала мужа – обязательно писателя или художника. Увы, тогда прицельная охота приносила мало результатов. От нее только что ускользнул Юрий Николаев – художник-абстракционист, который искренне считал, что для настоящего живописца образование – вред, махал кистью во все стороны и уже намахал себе квартиру в Германии.
После осечки замаячил впереди прозаик Миша Пышкин. Он до судорог во всем теле желал жену заграничной выделки. Чтобы на этот раз не промахнуться, Франциска решила подготовиться основательнее – атаковать русскую культуру по всем направлениям. В томительном ожидании будущего брака она вгрызалась в нее как крыса в высоковольтный кабель. Первым делом поступила в аспирантуру. Затем окружала себя вязаными половиками и домоткаными скатертями. Потом начала исследовать русского поэта, который всю жизнь переводил с французского языка. И только после этого сшила себе широкую цыганскую юбку. Не хватало русской живописи.
После Николаева осталось много мазни. Но вся она мало походила на живопись, а тем более на русскую. Тут ее и притащила на выставку Фирсова знакомая католичка-истеричка Ксения Кишковская. Национальное настроение в работах Лёши чувствовалось всегда. В гамме широта раствора дыхания доходила до безоглядного отрицания границ.
Естественно, Франциска ничего этого не понимала и по слепоте своей видеть не могла. Она себя-то в зеркале не видела, что ее отчасти спасало от разочарований. Но с тщанием пожилой немецкой торговки она сложила вместе суету мышиного старичка, блеск в глазах публики, точку постоянного возврата, положение самого автора, которого, как известно, инстинктивно тянет к лучшим работам, и сделала безошибочный вывод. Надо брать эту ветку березы.
– Хочу это-о, – как само собой разумеющееся капризно протянула она, собирая в неприличный пучок морщин свои тонкие бесцветные губки, и ткнула пальцем в небольшое полотно сорок на шестьдесят, где в лазури растворялась готовая распустить почки, но притихшая под легким морозцем веточка березки.
То ли Лёше не понравилась интонация. То ли он испытывал антипатию к Франциске. То ли вспомнил роль немцев в российской истории. То ли неожиданно, как это с ним всегда и бывало, почувствовал, что намечается брешь в его обороне, куда готовы зловонным потоком хлынуть деструктивные силы. То ли ему захотелось покуражиться. То ли сложилось все это вместе. Но он резко включил деревенского дурачка – раздолбая и увальня.
– Да ну, да ты чё, да вот соседняя картинка куда лучше. А эта нет, – произнес он с отсутствующим видом, в котором внимательному глазу читалось: «Выкуси, заграничная сука, я, конечно, продаюсь, но не тебе, падла убогая».
– Хочу это, – ничего не поняла Франциска.
– А пойдем со мной, чё еще покажу. Не пожалеешь. Ты еще не все видела. Это мелочь, так, забава, пальцы на свежем воздухе размять, – оседлал любимого конька Алексей, который для куража на полную включил невменяемость. Так он поступал, когда отрицал право собеседника говорить с ним о чем-либо.
– Хочу это, – тупо повторила Франциска, начиная понимать, что зря не училась дипломатии у своего отца – чиновника из ООН. – Мне только это нравится, – добавила она.
– Да не смеши меня, тут и смотреть не на что. Прут торчит. Не может это нравиться. Вон то нравится, а это так, для метелки. Сгодится капусту квасить.
– Ой, Лёх, – резко включился в торг приятель Алексея, который предлагал зашить все карманы, а впредь любую одежду кроить без них, – продай ты убогой древесину. Глянь, как убивается. – Это существо с асимметричными плечами и клейкой лентой для ловли мух вместо кожи в теории пропагандировало лозунг: не будет карманов – не будет собственности. Но на практике алчно набивало свои карманы и уже тогда кормилось крохами от гонораров Лёши.
– Дак, вот я и говорю о том же, – учащенно закивал Лёша, – продать, продать, все сейчас продать, пойдем, вон лебедь висит, его и надо продать. Разве ж я спорю? Согласен.
Много времени понадобилось Франциске, чтобы понять, что над ней открыто издеваются на потеху собравшейся вокруг публики. Даже разносивший шампанское лакей забыл о профессиональной невозмутимости. Даже суровые педагоги прятали улыбки под непроницаемыми бородами, уже добротно смоченными вином. Даже истеричка-католичка Ксения серьезно обдумывала перспективу негромкого короткого смеха, но никак не могла определиться с его размером. Наконец зрителям надоело, и они стали расходиться.