Шрифт:
Оставь нас в покое! Вот что хотел сказать мальчик. Он прав.
Маркэнд встал из-за стола чужих людей, в чью жизнь он пытался вторгнуться. Он протянул Гарольду руку. Юноша вскочил с порывистой неловкостью, ища ответа на лице Маркэнда. Казалось, он нашел то, что хотел, и сердце Маркэнда раскрылось для него. Потом Гарольд опустил глаза и грубо отдернул руку.
За окном прохладная ночь шелестом ветра в листве, жужжанием насекомых отмечала медленный ход лета. Пламя года не поднялось еще во всю высоту, стоял июнь. Дэвид Маркэнд, уютно устроившись возле печки, доедал ужин. Завтра с самого утра он пойдет к миссис Гор и объявит ей о своем решении больше не обедать у нее в доме. Свет лампы лежал на его волосах, которые теперь не напоминали шапку: они отросли. За столом оставалось два пустых места; одно из них было кресло-качалка его матери, в которое он не садился ни разу с того, первого вечера... Дебора Гор вошла в комнату, подошла к качалке его матери и села в нее.
Она не говорила ничего, словно знала, что Дэвид Маркэнд что-то хочет ей сказать, и пришла для того, чтобы выслушать его.
Он сказал ей о своем решении.
Когда он заговорил, она начала покачиваться в кресле. Он продолжал:
– Я не могу сказать вам, насколько вы помогли мне своим гостеприимством. Я сам этого как следует не знаю. И я не знаю, миссис Гор, отчего вы были так добры ко мне и отчего я так нуждался в этом. Но это так. И мне очень жаль, что мне больше нельзя приходить к вам. Но я не могу забыть о Гарольде. А с той минуты, как он появился в доме, мне нет там места.
– Он замолчал, но она не остановила мерно покачивающегося кресла. Я стараюсь говорить прямо. В моих словах звучит эгоизм, это так и есть. Я думаю о себе больше, чем о Гарольде или о вас. Вы одиноки, Дебора Гор, и я знаю, что вам было приятно, когда я каждый день приходил к вам. В отсутствие вашего сына вы нашли себе дело, нашли о ком заботиться. Я лишаю вас этого. Но я должен подумать о себе. Иначе как мне узнать, зачем я здесь? У меня есть своя семья, своя жизнь - там, в Нью-Порке. Зачем я ушел от нее? Сегодня я почувствовал, что вторгся в чужую жизнь - вашу и вашего сына. Ведь не для того же я покинул Нью-Йорк? Я чувствую, что, только вплотную приблизившись к самому себе, я могу узнать, зачем я здесь.
– Он улыбнулся.
– Трудное дело - объяснять все это. Слишком все туманно и неопределенно.
– Я понимаю, - сказала она.
– И вы правы. Вам не нужно приходить ко мне.
– Она продолжала покачиваться.
– Вместо того я стану каждый день приходить сюда и готовить вам ужин.
– Миссис Гор!
– Вам это будет даже удобнее, чем получать обед. Ничто не помешает вам совершать дальние прогулки. Вы сможете приготовлять себе сандвичи из холодного мяса. В лавки вам тоже не нужно будет ходить. Я буду все для вас закупать, стряпать вам горячий ужин и уходить, чтобы, оставшись одни, вы спокойно съели его.
– Но, Дебора Гор...
Она перестала качаться и наклонилась вперед.
– Мальчик, - пробормотала она, - думаешь, я не знаю, зачем ты здесь? Лучше тебя. Даже прогулки в город могут не кончиться добром... Вы не будете замечать меня. Дэвид, - не больше, чем вашу прислугу в городе.
– Какое право я имею принять это от вас?
– Я знаю ваши права. И я знаю свои права. Пожалуйста, не спорьте со мной.
– Она встала.
– Мы начнем с завтрашнего дня. И не беспокойтесь о Гарольде. Гарольд мой. С ним у вас нет ничего общего. Только со мной, Дэвид.
Маркэнд подошел совсем близко к ней.
– Вы мне не даете ничего сказать.
– Нечего говорить.
– Голос ее упал почти до молитвенного шепота.
– Все сказано.
– И она ушла.
Он сидел в кресле, глядя на качалку своей матери, которая все еще слегка покачивалась...
Новая жизнь началась для Дэвида Маркэнда. Он рано вставал и работал в саду, пока солнце не поднималось высоко. За ночь успевали появляться сорняки, он выпалывал их, а нежные молодые ростки обкладывал землей, мягкой, точно одеяло, пропускающей влагу и воздух. Потом, вспотев, он сбрасывал куртку и целыми ведрами окатывал свое тело, певшее в брызгах холодной воды. Завтрак его состоял из сырых фруктов, хлеба, варенья и нескольких чашек молока; он утратил городскую привычку пить кофе по утрам. К девяти часам он разленивался; в саду больше нечего было делать. За мертвыми каменоломнями тянулись дороги, извиваясь бесконечно по лесистым холмам, лугам, ущельям, в которых ручьи, прыгая по мшистым камням, вдруг разливались озерками. К оголенным высотам нужно было пробираться сквозь густые заросли кустарника, по скалам, где на северной, теневой стороне до сих пор лежали пятна серого снега. Там он мог сидеть и смотреть вокруг; находить признаки набухающего лета в зеленом дыхании молодого деревца, в траве, ласкающей луг, в мрачном стоне сосен. Там в тишине к нему возвращалось все то, что он утратил за годы, проведенные в городе. В дождливые дни еще приятнее было гулять, чем при солнце. Сумев побороть городские привычки, отвратительный рефлекс заботы об одежде, опасения измять и намочить воротничок, испачкать пальто, загрязнить брюки, приятно было бродить по миру, где все границы стерла вода. Исчезли отдельные предметы. Деревья на склоне холма слились с облаком, а облако касалось неба и его щеки. На пастбище смешались и лошади, и коровы; дождь и тех и других поднимал и растворял в объятиях воздуха. И сам он тоже не был отделен от всего. Глядя в даль, затянутую дымкой, по пути захватывая взглядом скалы, деревья, ферму, коров, он чувствовал, что глядит внутрь себя: взгляд его был частью ландшафта, объемлющего вещи и их существо.
Придя домой, он чувствовал усталость. Если было тепло, он ложился под яблоней и слушал, как колдовали над цветами пчелы, превращая их в крылатые пушистые жалящие клубки. Если ему случалось промокнуть под дождем, он шел в свою спальню, раздевался и голый лежал до тех пор, пока голос Деборы Гор не звал его: "Ужинать, Дэвид". Не нужно было напрягаться, делать усилия. Она приходила, безмолвно готовила ему еду, безмолвно покидала его. Поев и вымыв посуду, он иногда пробовал читать. Среди книг своего отца он нашел знакомые но детским годам: "Робинзон Крузо", "Потерянный рай", Шекспир, "Дон-Кихот", "Фауст". Но он не мог теперь увлечься ими... они были слишком далеки. Робинзон Крузо, которого он когда-то любил, теперь показался ему нереальным и скучным; человек этот ничего не чувствовал на своем острове, поэтому все, что он делал, не имело значения. Мильтона, которого он не читал прежде, ему было трудно понять; преодолев тяжеловесные слова, он находил в них только... абстракции. Он не верил ни в это небо и ад, ни в этого бога и ангелов. Только Ева казалась ему реальной; и по тем немногим страницам, которые он одолел, Маркэнд почувствовал, что самого Мильтона Ева смущала; он понимал ее и любил - и не хотел признаться в этом. Что-то недостойное, неблагородное было в том, как он говорил о ней, виня ее во всем и в то же время не допуская ее к важным беседам Адама с ангелами. Маркэнд ничего не прочитывал целиком. Как все его близкие, он слепо благоговел перед Шекспиром, однако ни одной пьесы не мог дочитать до конца, и многие сцены казались ему бессвязными отрывками. Он повторял понравившиеся строки, и они становились тропинками, которые вели в страну, наполовину созданную памятью, наполовину - воображением. По этим тропинкам он брел до тех пор, пока не забывал о себе самом, сидящем с книгой на крыльце. По тут его всегда одолевал сон, и он ложился в постель.
Дебора вела его маленькое хозяйство, и ему ни о чем не приходилось заботиться. Он никогда не спускался в город, забыл о нем. Клирден стал почти так же далек, как Нью-Йорк. Сойдя по кирпичным ступеням на дорогу, он поворачивал к лесу. Он никого не видал, кроме Деборы, Стэна, его жены Кристины и их девочки. Первое время, приходя в домик на каменоломнях, он был точно путник, остановившийся среди леса, чтобы в звонкой тишине рассмотреть какое-нибудь дерево, или на вершине холма, чтобы оглядеть окрестность. Ему нравилась семья поляка, и он стал приходить чаще. Он понял, отчего Кристина покинула богатую ферму своего брата и, наперекор его воле, вышла замуж за лучезарного Стэна. Он понял, какое страстное стремление быть принятым этой чужой страной выросло из любви поляка к американке-жене. Их любовь была похожа на дочку их, Клару: ясная и певучая, но все же омраченная зловещей тенью. В городе Маркэнд знал немало пар, связанных любовью. Он сам и Элен, например. Но любовь даже у них, каралось, оторвана была от жизни. Мужчина и женщина любили друг друга. Но мужчина весь день проводил на работе. Вечером, стремясь забыться, оба они, мужчина и женщина, уходили в среду людей, стремившихся к тому же. Когда в полночь, нагие, они сходились в постели, кто посмел бы стать нескромным свидетелем? Но Кристина и Стэн... В тот день, когда впервые поляк пришел к нему с плугом, Маркэнд сказал себе: - Он любит свою жену. Вся несложная работа, которую он делал ради денег, на своей ли ферме, в чужих ли садах, была непосредственно связана с его женой. Вся ее жизнь, самое ее остро ощутимое присутствие в домике на каменоломнях, так далеко от большой канзасской фермы, была выражением ее любви.
Если он приходил и Стэна не было дома, ничто от этого не менялось. Кристина ставила стул на дворе у самых дверей (где полагалось быть крыльцу), и Маркэнд закуривал трубку. Если она занята была работой по дому, она не прерывала ее, и он играл с Кларой. Они мало говорили; слова были только перекличкой друзей, вместе путешествующих во тьме. Она никогда не спрашивала его, как он живет, что делает но целым дням; не спрашивал и он ее. Когда Стэн бывал дома, он доставал бутылку вина собственного приготовления, вина, которое слегка светилось, как он сам. Порой его безмолвие прорывалось потоком слов. Он рассказывал о Польше, о фермах, не знающих довольства, о городах, лишенных воздуха.