Шрифт:
– Да плевать. – Я откидываюсь на спинку стула, скрещиваю руки.
– Тебе на свою страну плевать?
– Чем я хуже кота?
– Что? – Максим округляет глаза.
Я достаю телефон.
– Да вот, недавно прочитал, Бродский говорил… Сейчас, я себе репостнул, вот: «Я как кот… Коту совершенно наплевать, существует ли общество „Память“. Или отдел пропаганды в ЦК КПСС. Так же, впрочем, ему безразличен президент США, его наличие или отсутствие…» Понял? Так что иди нахрен.
Я встаю, обтягиваю рубашку и удаляюсь, оставив Максима с бутылкой наедине.
Разговоры о политике хуже самой политики. Это как разговоры о погоде: можно обсудить, когда не о чем разговаривать с соседом по вагону, но от разговоров погода не меняется. Наверху свои планы на всё, и я не хотел подсматривать за эти кулисы. Когда мне говорили, что, если не интересуешься политикой, однажды она заинтересуется тобой, я лишь молча кивал, создавая впечатление неблагодарного за такие инсайды человека. А всё потому, что мне было интересно жить настоящей жизнью, с личными каждодневными делами и проблемами. Я, в отличие от Максима, не собирался идти к миражам, сжигать нервные клетки своего времени высокими идеалами демократии, под опасливые выкрики «Проснись, Усландия!»
Прохладный вечер. Слишком много людей. Стараясь избегать толп, медленно иду к зданию театра оперы и балета. Мне нравятся старые постройки, их архитектура, запах. Однажды, когда мне было лет пятнадцать, мы летали в Барселону. Первый и последний раз за границей всей семьёй. Возможно, поэтому впечатления остались на всю жизнь. Гауди впечатлял всех. Старинные здания успокаивали. Они словно говорили со мной. И их сущность не скрыть за новой отделкой…
Я посмотрел афишу. На последний спектакль опоздал.
Разболелась рука. Когда Серёжу увозили в морг, проходящий мимо санитар говорил другому: «Одним психом меньше». Я ударил его в живот и ещё раз по лицу. Я с прискорбием приветствовал возвращение своей пылающей агрессии. Когда нас растащили, санитар большими глазами смотрел на меня, а потом просто махнул рукой и пошёл в туалет смывать кровь с лица. Я спокоен.
Правая рука болела. Начальство замнёт. А может, нет. Сейчас и на это плевать.
Постояв у фонтана несколько минут без движений, я достал телефон и набрал Алину.
– О, какие люди, – не особо радостно произносит она.
– Как дела? – несоответственно бодро спрашиваю я.
– Да нормально. Папа немного приболел.
– А… – я словно не слышу, о чём она.
– А ты что?
– Да так. Решил в театр сходить. Опоздал.
– Приезжай в гости.
Я молчал. На том конце было слышно, как Лиза, младшая дочка Алины, пела что-то на английском.
– Малая неплохо поёт.
– Ну да, не в меня точно.
– Да уж, танцевала ты всегда лучше, чем пела. Кстати, угадай, кто со мной рядом?
– Кто?
– Видела эту скульптуру возле театра? Отдыхающие балерины.
– Ааа, давно там не была.
– Одна из них так похожа на тебя.
– Такая же уставшая?
– Я помню, ты тоже так сидела, скинув пуанты, в пачке, закинув ногу на ногу.
– Когда это было?
– Сто лет назад.
– Сто лет назад, да…
Мы снова немного помолчали.
– Ладно, всем привет.
– Хорошо, а ты что звонил-то?
– Да так, просто.
– Паша… Приезжай.
– Может, завтра.
Не знаю, зачем я звонил сестре. Может, просто соскучился, а может, сейчас нужен был хоть небольшой спасательный круг, чтобы не свалиться в яму.
Когда я добрался до дома, первым делом достал аптечку. Высыпал несколько таблеток феназепама. Уже собирался закинуть их в рот, но тут зазвонил телефон. Грёбаный голосящий кусок пластмассы. Вера.
– Я зайду?
– С каких пор тебе нужно разрешение?
Я только успел убрать таблетки и снять рубашку, чтобы переодеться, когда вошла Вера.
Она была в чёрной блузке, застёгнутой на все пуговицы. Волосы распущены, накручены, а-ля Мерлин Монро. Джинсовая юбка обтягивает бёдра.
Увидев моё лицо, она перестала улыбаться. Вера подошла и обняла. Нежная ткань коснулась голой кожи.
– Что случилось? – шёпотом спросила она.
– Серёжа умер.
Вера попросила рассказать всё подробно.
– Но ты же не виноват. Ты сделал всё правильно, – выслушав, резюмирует она.
Она смотрит чуть исподлобья.
– Уже не уверен.