Шрифт:
Меншиков сплюнул, сказал:
– Тьфу, еще накликаешь!
– Куранты - суть ведомости!
– догадался Апраксин.
– Дело доброе...
– Что ж!
– сказал Петр.
– Верно, дело доброе...
С трубкой в зубах он ходил по трапезной, говорил утешающе:
– Будет, с прошествием времени все будет. А что многотрудно нам, то как иначе? Аз грешный - много ли знаю? Вот Хилков нынче листы рассказывал, что отыскал в Соловецкой обители. Слушал я, слушал, со всем вниманием. И нынче те листы читать буду. Лоцию беломорскую кому читать, как не нам? Ох, работы нам, други мои, ох, дел, и не перечесть сколь много. Одно и утешение - не стары еще, а, господа совет?
– Да не так уж и молоды, - ответил самый молодой - Яким Воронин: ему в воскресенье стукнул двадцать один год.
– Не ребятишки уж, государь...
– Поди-ка, огня подай, старче!
– велел Петр, усмехнувшись, и, раскурив трубку от уголька, велел всем спать.
Когда выходили из трапезной, Хилков негромко попросил:
– Государь, Петр Алексеевич, не вели мне за море ехать с посольством, бью челом, оставь книгу замысленную написать. То жизнь мне - сия книга...
Петр остановился на ветру, нахмурился:
– "Ядро"?
– Так, Петр Алексеевич...
Царь еще более нахмурился, брови его совсем сошлись над переносицей, заговорил поучительно:
– Апраксин Федор Матвеевич - моряк отменный, море ему более жизни дорого, однако ж мы поставили его воеводою в Архангельске. И справляется, несет службу примерно. Якимка Воронин в прошлые времена бит бывал нами нещадно - в вотчину просился, однако ж стал мореходом...
Хилков молчал, опустив голову.
– Меншиков Александр Данилович слезами бывало плачет, от дела отбивается, что-де темен. Однако работает, справляется. Гисторию писать добро задумал, а кто в Швецию поедет? Нам послы с головами надобны, а не квашня, не бабы, не мякина...
Андрей Яковлевич еще ниже опустил голову. Петр сказал мягче:
– Там и писать свою гисторию будешь. Кому и ехать, как не тебе? Знаешь старопрежние времена, голова не глупа, честь России не посрамишь. Да еще и ехать-то не завтра, до отъезда много успеешь...
Хилков поклонился, пошел к себе.
– Ну?
– спросил Сильвестр Петрович.
– Ехать!
– сказал Хилков.
– Ну и добро!
– лежа на лавке, отозвался Апраксин.
– Кем ехать-то?
Андрей Яковлевич сказал со вздохом:
– Резидентом, а на поверку - послом!
– Ты? Послом?
– Послом!
– кивнул Хилков.
– Да тебе сколько годов-то?
– Двадцать три.
Апраксин засмеялся.
– Ну, дела! Посол в двадцать три года. Велика тебе честь, Андрей Яковлевич...
Хилков разделся, еще раз вздохнул, лег на свою лавку. Попрежнему свистел морской ветер, выл в трубе, шатал стены келии. Сильвестр Петрович, сидя за столом, быстро писал:
"Свет мой, радость очей моих, голубонька Машенька. Сей лист пишу тебе из обители, поименованной - Пертоминская. Ты бы нас в сии поры не признала - работаем без отдыху и, грех вымолвить, без молитвы. Солью морской изрядно поизъедены, лики наши облупились, руки саднит. Об тебе, голубонька моя, думаю денно и нощно. Государь наш, Петр Алексеевич, в добром здравии, многое доброе будет в недальние дни его соизволением на Руси поделано, а люди здесь еще получше, чем я тебе и Родиону Кирилловичу рассказывал. Покуда всё еще шутим, да и дело меж шутками делаем. Охота у государя нашего к морю превеликая, да и мы не те ныне, что на Переяславле-Залесском в допрежние времена играли. Свет мой, Машенька! Горько мое житьишко без тебя, сударушка добрая. И что за участь с молодою женою нисколько не видеться, да, знать, на роду мне так написано. Когда мы все к Москве вернемся - того не знаю. Огорчать тебя, душечка, не хочу, но может статься, что мне повелят быть в городе Архангельском при корабельном строении в помощь Федору Матвеевичу. Тогда и ты ко мне прибудешь, надеюсь на сие непрестанно. Кланяюсь я низко тебе, лапушке моей, и еще дядюшке Родиону Кирилловичу, сохрани его господь в добром здравии. Скажи ему, Машенька-сударушка, что здешней обители монаси так обленились на тихом своем житии, что в церкву и в ту не ходят, а говорят богомольцам: "Вы идите, молитесь, мы же сами не пойдем, наше дело позвонить, а за нас, за праведных, ангелы на небеси молятся..."
За то государь много над ними смеялся, а потом маненько игумна постращал, что-де за сие тунеядство повелит монасей забрать в стрельцы..."
Сильвестр Петрович дописал, запечатал письмо перстнем, лег на лавку соснуть хоть часок, - царь Петр Алексеевич посулил разбудить скоро.
Но соснуть не удалось вовсе.
За стеною, где должно было опочивать Меншикову, грохнула дверь, раздался бешеный голос Петра:
– Ты что же, песий сын, творишь? Ты что...
Было слышно, как Александр Данилович свалился с лавки, как куда-то поволок его Петр, как Меншиков причитал над самим собою:
– Ой, пропала головушка, ой, виноват, ой, Петр Алексеевич, милостивец, все отдам, все, в поясе оно у меня...
Раздалось несколько частых ударов, по кельям пронесся вопль Меншикова. Апраксин сел на скамье, прислушался, спросил быстрым шепотом:
– Данилыча?
– Его, - ответил Иевлев.
– Так я и давеча думал, - со вздохом сказал Апраксин.
– Мы сюда пошли, а его во дворе игумен дожидался. Он к нему возьми и юркни...
Сильвестр Петрович болезненно поморщился. Хилков тоже проснулся и спрашивал, что случилось. Меншиков выл, но чувствовалось, что делает он это не столько от боли, сколько бережась дальнейшего. Петр хрипло крикнул за стеною:
– Моим царевым именем? На государевы нужды? Тать денной, да как ты смеешь?
Опять посыпались удары, Меншиков взвизгнул, послышались шаги Петра, царь ушел. Иевлев хотел было пойти к Александру Данилычу, но тот, плача и сморкаясь, вошел сам.
– Ну откудова он сведал?
– с порога спросил Меншиков.
– Откудова? С проклятущим сим игумном мы вдвоем только и были...
– Водички попей!
– сказал Апраксин.
– Иди ты с водичкой-то! И денег всего ничего взял, монастырь вшивый, что у них есть, а он сведал...