Шрифт:
Мужики сняли шапки. Глаза Митеньки медленно открылись, он вздохнул, позвал:
– Дядечка, а дядечка?
И пожаловался:
– Что ж не идет?..
Пушки опять сотрясли землю маленького Маркова острова. Молчан крепко сжал Митенькины холодеющие руки, утешил как мог:
– Погоди, скоро придет дядечка. Отыщется.
Но Митенька уже не услышал, и Молчан, насупившись, закрыл ему глаза. Мужики молча надели шапки. Мужик с бельмом, снимая с костра чугунок, в котором кипела похлебка, позвал:
– Пообедаем, что ли? Не рано, я чай...
Другие обтерли ложки, перекрестились. Молчан все сидел и сидел возле тела Митеньки, думал. Потом сказал:
– Я вот как рассуждаю: искать нам Рябова надо, кормщика. Может, и лежит где в лозняке. Шевелись, артель, поднимайся...
– Вот ужо пообедаем, так и поднимемся, - сказал мужик с бельмом.
– Кое время горячего не хлебали. Садись, Павел Степанович, бери ложку...
Молчан подошел поближе к другим мужикам, сел на корточки, зачерпнул похлебки...
5. БРАНДЕРЫ ПОШЛИ
Красивый праздничный кафтан Резена уже давно изорвался и измазался кровью раненых, уже давно инженер скинул его в горячке боя, поворачивая вместе с Федосеем Кузнецом тяжелые пушки и сам вжимая фитили в затравки. Уже ранило Сильвестра Петровича, бабинька Евдоха перевязала ему ногу, и опять капитан-командор вернулся на свою воротную башню, развороченную шведскими ядрами. Уже дважды тушили пожары в крепости. С вала уже снесли по скрипящим лестницам вниз многих убитых пушкарей и положили рядом на булыжниках плаца, а шведские ядра, визжа, продолжали свое дело: то вгрызались в крепостные валы и стены, то падали на крыши солдатских и офицерских домов, то в клочья рвали пушкарей, солдат, матросов.
Двенадцатый час подряд продолжалось сражение.
Крепостной старый попик служил панихиду. Несколько старух стояли возле своих убитых мужиков-кормильцев, держали в руках тоненькие свечки, подпевали попу. Здесь же рядом, в горнах, кузнецы с завалившимися глазами, с лицами, покрытыми копотью, калили каменные ядра, дергали цепь на вал - к пушкарям, раскаленное ядро пушкари поднимали в железной кокоре, оно брызгалось искрами, шипело, когда его вкатывали в пушечный ствол, остуженный уксусом и протертый банником. Цепями же вздымали наверх чугунные и железные ядра. Рыбацкие женки, двинянки, пришедшие со своими мужиками возводить крепость, искали по двору, за избами, за наваленными в кучу досками, щебнем шведские ядра. У каждой женки в руке было по нескольку кругов, этими кругами они мерили объем ядра. Случалось, оно подходило, тогда ребятишки с визгом волокли его к крепостной стене, кузнецам. Кузнецы ухмылялись в бороды, - эдак войне и не кончиться до веку...
Во дворе, за крепостными погребами, женщины варили солдатам, пушкарям, матросам, кузнецам кашу-завариху со свиным салом, с говядиной и с перцем. Одна, толстая, краснощекая, размахивая уполовником, кричала сильным мужским голосом:
– А я ему говорю: собака, давай, говорю, сала. Комендант, говорю, велел. А он, вор, руки в боки и меня с насмешкой срамит. Я ему говорю: ты, говорю, собака, мне сам капитан-командор...
В воздухе со свистом пронеслось ядро, ударило в стену погреба. Стряпуха продолжала:
– Да вы слушай, женки, вы меня слушай. Я говорю...
И она рассказала, как поднялась в "самый распропекучий ад", где господин Иевлев сидит, - в башню, и как господин капитан-командор назвал ее "голубушкой" и велел сало на корм воинским людям давать непременно, а коли кладовщик еще заупрямится, "стрелить его на месте поганой пулей"...
– Что же не стрелила?
– спросила другая женщина, укачивая на руках ребенка.
– Поганой пули нет, оттого и не стрелила!
– ответила стряпуха и, встав на приступочку, глубоко запустила свой уполовник в большой чугунный котел, где кипела каша, фыркая салом.
Другая стряпуха принесла в бадье тертый чеснок с луком, спросила:
– Спускать, что ли, Пелагея?
– Не рано ли? Как спустишь, так и раздавать надобно, а им, небось, не с руки, самое - палят...
– Они палить веки вечные будут!
– сказала та, что укачивала ребенка. Снесем на валы, покушают, а так, что же, на голодное-то брюхо... Давай, Пелагея, наливай, я своей артели понесу. Семка мой, кажись, и уснул...
Положив ребенка под стеночку, на лавку, она взяла деревянную мису с двумя ручками, подперла ее крепким коленом и велела:
– Лей пожирнее - пушкарям завариха-то...
Пелагея с грохотом швырнула на доски уполовник, взяла могучими руками черпак на палке, помешала в котле, чтобы всем досталась одинаковая завариха, налила мису до краев и спросила:
– Управишься одна, Устиньюшка?
– Не то еще нашивала!
– ответила Устинья, взяла мису, пошла, ловко и красиво покачиваясь на ходу, скрылась за углом погреба.
В то же мгновение в воздухе раздался курлыкающий, все нарастающий визг, и ядро, взвихрив землю возле босых загорелых ног женщины, ударилось о каменную стену погреба и завертелась там, хлюпая и шипя в луже. Устинья покачнулась, села.