Шрифт:
Но внимание Альперта уже отвлечено нашим официантом. В этот момент нам принесли рыбу в фарфоровой посудине с крышкой. Крышку приподнимают два официанта. Аромат невероятный. «Это карп», – говорит Альперт и, как всегда, умудряется как бы между прочим прочесть короткую лекцию о том, что, скажем, карпа в Америке едят только китайцы и евреи. Нации-долгожители, потому что карп – рыба-долгожитель. Мы оба, естественно, вспоминаем роман Олдоса Хаксли, где английский аристократ начинает питаться только внутренностями живого карпа; он достигает возраста в несколько столетий (карпы живут до пятисот лет), постепенно превращаясь в обезьяну: все живое постепенно возвращается к своему изначальному биологическому виду – собака, если будет жить очень долго, превратится в волка, человек – в обезьяну. Ну да, а антисоветчик-диссидент, слишком долго проживший за границей, превращается в русского патриота?
Я замечаю, что Альперт снова стряхивает с рукава невидимые крошки. Не в первый раз. Это был своеобразный тик – я до нашей встречи сегодня не замечал за ним этой привычки. Переложив с места на место приборы рядом с тарелкой, Альперт продолжает свою историю американских приключений. Представители ЦРУ в темно-голубых костюмах и шляпах пожали ему руку, поздравили с прибытием в свободный мир и посадили на заднее сиденье лимузина. Его посадили в лимузин между двумя бугаями из ЦРУ, плотно, разве что наручники не надели, и повезли в неизвестном направлении. После первых минут возбуждения и восторга – черный катафалк, путь к свободе под охраной – он почувствовал, что веселый, полный риска маскарад с переодеваниями очень быстро стал походить на мрачноватую фантасмагорию. Он вглядывался в затемненные окна лимузина, оказавшись как бы в передвижной американской тюрьме. За окнами лимузина мелькал мир, свободный от нацистов, коммунистов и евреев. Он понял, что мир не совсем свободный, когда ему сказали, что они пересекают границу с советской зоной. Когда они пересекали советский сектор, на него рявкнули: «Go down, you bitch!» Это был неожиданный для Альперта лексикон. Его столкнули с сиденья и прижали к полу. Тут Альперт и почувствовал, что его принимают за кого-то, кем он не был и быть не мог. Кто ты, Виктор Альперт? Кто тебя выдумал? Этот вопрос висел топором в воздухе в особняке где-то под Берлином, куда его привезли – вроде бы для того, чтобы зарегистрировать в статусе беженца.
Допрашивал неприятного вида восточный европеец с лицом алкоголика, в потрепанном голубом костюме. Он плохо говорил по-русски. Он доказывал Альперту, что он шпион, притворяющийся диссидентом. Альперт говорил, что он не шпион и не диссидент. Он просит политического убежища как бывший гражданин страны тоталитарного режима. Ему приходилось доказывать, что он не верблюд. Однако доказать, что ты не верблюд, оказалось не так просто. В Советском Союзе на публике приходилось притворяться не тем, кем ты считал себя дома. Теперь ему надо было доказать, что он бежал из дома в Западный Берлин, чтобы стать тем, кем он и был на самом деле у себя дома. Как он понял, церэушники не могли поверить, что интеллигентный на вид молодой человек, университетский студент, вроде Альперта, был выпущен за границу без шпионского задания. Кто, кроме шпиона, мог успешно пробраться из СССР в Западный Берлин и попросить политического убежища? Его спросили: «А почему вы решили покинуть родину?» – «Меня с определенного возраста стало от родины тошнить», – отвечал Альперт. Он имел в виду «тошноту» метафорическую. В ресторане «Узбекистан» его вовсе не тошнило. Но эту метафоричную метафизичность его ответа трудно было передать. Все его ответы вызывали недоумение. Работники секретных служб мыслят стереотипами. Альперт не соответствовал никакому стереотипу перебежчика. Альперт был для церэушников неразрешимым парадоксом. Этот парадокс разрешался неделя за неделей во время допросов тет-а-тет с неприятным типом с ущербным русским, тоже, кстати, в темно-синем костюме. Альперт постоянно поправлял его грамматические ошибки в русском языке – он у нас филолог-перфекционист, и это многим действует на нервы. На Альперта начинали раздражаться. На завтрак он отказался есть кукурузные хлопья. Он ненавидит хлопья с молоком. Кроме того, чудовищный разбавленный американский кофе. Казалось бы, Америка – производитель всех легендарных сортов кофе. Колумбия, Венесуэла. Да, та самая Венесуэла, где он в один прекрасный день осуществит мечту жизни и опробует мясо дикого вепря с мистическим острым соусом! Эспрессо он не дождался, но с утра Альперту вместо хлопьев стали давать вареное яйцо и тост. Его манера есть яйцо вызвала недоумение у церэушников. Они не могли поверить, что советский студент ест вареное яйцо как английский аристократ. То есть он не разбивает скорлупу яйца ложкой сверху, а надрезает верхушку вместе со скорлупой ножом. А вареный горошек не подцепляет вилкой, как ложкой с зубцами, а прижимает его ножом к обратной стороне вилки, как это полагается в хороших домах. Где он родился? Из какой семьи? Кто его отец? Отец Альперта был на пенсии, но как еврейский фотограф высшего класса, ветеран Второй мировой военкором, в прошлом работал в «Правде» и «Огоньке» и фотографировал не только генералов и парады на Красной площади – его приглашали прямо в Кремль. (При этом мама так и не избавилась от привычки собирать сухари – еврейский страх перед тюрьмой и сумой.) Кто ты, студент Альперт? Не выдумал ли тебя Кремль как персонажа детективной истории? Этому американцу трудно было поверить, что человек из медвежьей России за железным занавесом говорит на трех европейских языках (у Альперта в детстве были частные репетиторы – западные коммунисты на пенсии из издательства «Прогресс»). Но надрезать макушку яйца, а не разбивать ее вдребезги ложкой научил Альперта конечно же не кто иной, как Донато. У Альперта хватило ума не упоминать этого имени сотрудникам ЦРУ. Не было рядом ни Донато и никого другого, кто мог бы подтвердить тот факт, что Виктор Альперт – это Виктор Альперт. Допросы продолжались. На первом этапе Альперту это даже нравилось: за ним наблюдали, к нему прислушивались, продолжали его расспрашивать. О папе, о маме. О голоде и холоде. О друзьях детства, об учителях в школе. Пионерский галстук, комсомольский значок. И так неделя за неделей. (С тех пор Альперт недолюбливал мемуарную литературу.)
Но в конце концов его этими расспросами-допросами довели до истерики. Ему не было страшно. Он воспринимал этот идиотизм как бюрократический абсурд, как очередную нелепость на пути к свободе. Я понимающе хмыкнул: именно все так и есть. Когда ты у себя дома, никого не интересует, кто твои предки и родственники. Но вот ты вырвался на свободу. А что такое свобода? Свобода – это когда ты избавился от семейного ярма, от племенного прошлого. И вот тут-то от тебя и требуют полного отчета о твоем происхождении: папа, мама, тетя-дядя, двоюродная бабушка, троюродный племянник, год вступления и выхода из комсомольской организации, участие в диссидентском движении, обрезан или готов подставить еще одну щеку? Тяготился ли семейным ярмом? Презираешь свое племенное прошлое?
И Альперт устроил истерику. Он был склонен к истерикам в детстве, говорит Альперт. Избалованный ребенок. Он помнит, какую истерику он закатил в четыре годика, когда ему подали манную кашу не с малиновым, а с клубничным вареньем. Он бил кулачками по столу, задел ложку, и она совершила пируэт с плевком манной каши в лицо мамы. Папа отхлестал его ремнем. Благодаря своей истеричности Альперт, собственно, и попал в студенческую поездку в Германию. На последнем курсе университета его вызвали в партийный комитет и спросили, почему он не вступает в компартию? Альперт вышел из себя и стал орать, что он не собирается вступать в сталинскую партию, на чьей совести миллионы невинных жертв, погибших в лагерях и тюрьмах. Все думали, что после такой речи его выгонят из университета и скорей всего посадят. Но через неделю, в том же феврале 1956 года, Хрущев произнес на партийном съезде знаменитую речь, разоблачающую культ личности Сталина и его преступления. В университетском парткоме решили, что у Альперта загадочная личность и тайные связи с политбюро. И его тут же включили в группу студентов с дружественным визитом в Берлин. Уже тогда его принимали не за того, кем он являлся.
Истерикой закончился и месяц тошнотворных допросов в Германии. Церэушники своими нелепыми вопросами о его якобы тайных связях с политбюро походили на назойливых мух. Он знал, что за ним следят, что его не оставляют в покое. Он взбунтовался, как взбунтовался против советской власти, против родительской опеки. Он знал, что эти допросы кончатся: перед внутренним взором у него сияли магические силуэты небоскребов Манхэттена, огни террас кафе Парижа и уютные пабы Лондона. И вот он оказался на свободе, лицом к лицу с долгожданным Западом, изъясняющимся на полуграмотном англо-русском языке. Через несколько недель таких вежливых диалогов в состоянии хронической бессонницы он понял, что его уютная комната с окном, смотрящим в глухую стену, ничем не отличается от тюремного карцера. Он стал колотить в дверь и объявил администрации, что начинает голодовку. В кабинете его принял еще один начальник: американский джентльмен, одетый в темно-синее сукно американского сенатора. Он внимательно выслушал Альперта. Были подписаны документы и сертификаты, и Альперта с вещами отправили через контрольно-пропускные пункты в лагерь перемещенных лиц за полтысячи километров от Берлина, в сторону Цюриха.
Это был городок с символическим названием Walke. Альперту слышалась в этом названии Валка. Сюда свалили в одну кучу всех подряд еще со времен Второй мировой. У Альперта был временный вид на жительство без права на работу. Выдавали минимальное пособие – прожиточный минимум. Днем можно было выходить в город. Там, на углу местного парка с каналом, он обнаружил лоток, где продавали пиво с отличными сосисками и свежей булочкой, дешево и сердито, что несколько примиряло его с действительностью. Он всегда выбирал толстую сардельку-боквурст на бумажной тарелочке со щедрой ложкой горчицы. У продавщицы было веселое широкое улыбчивое лицо. «Brodchen?» – заботливо спрашивала она и, не дожидаясь ответа, аккуратно укладывала рядом с сарделькой белую хрустящую булочку. Альперт вежливо раскланивался и устраивался на лавочке под спокойным серым германским небом. Bockwurst mit Brodchen und Weissbier, danke, вот и все. От горчицы неожиданно щипало глаза, он морщил нос, прикладывал к глазам салфетку и перехватывал улыбку продавщицы в окошке лотка. Допив пиво, он кормил воробьев остатками булочки и думал, что, может быть, можно жить день за днем вот так вот, кормя воробьев под сенью каштана и дружеской улыбки, без одержимости одной-единственной идеей – на маршруте от рождения до смерти.
Но к вечеру он обязан был вернуться на территорию лагеря перемещенных лиц за забором и с проходной. В Советском Союзе его ни разу не вызывали на допрос в КГБ и о лагерях с тюремным режимом он слышал только от бывших жертв сталинизма. И вот, перепрыгнув железный занавес, прорвавшись в свободный мир, он был тут подвергнут изматывающим допросам и отправлен в лагерную зону. Выяснилось, что, переместившись по другую сторону железной советской стены, ты в эту же стену упираешься – но, так сказать, спиной. В одноэтажных блоках, вроде мотелей, жили бывшие убийцы, дезертиры и наркодилеры. В этой свалке в бараках перемещенные советские гэбэшники дискутировали с бывшими эсэсовцами, что эффективней на допросах: вырывать ногти или сажать на копчик (это упражнение они назвали немецким словом уебунген). Они рассказывали крайне любопытные истории о том, как надо избивать подследственного, не оставляя синяков, какие выворачивать суставы и чем подпаливать кожу. И где достать гашиш. Все это было очень важно и интересно. Это была человеческая помойка. Валка. Свалка. Это был конец. Оставался сон о Венесуэле: горная дорога, сомбреро и гитара, река Ориноко, Боливар, и наконец открывается вид на долину, закат солнца, и внизу, под яркой вывеской бара (как рассказывал Донато о своей родной деревне) мангал с дымящимся мясным блюдом – кулинарным чудом. Чудо произошло, но в иной географии.