Горький Максим
Шрифт:
Но Калягин и Мокеев ушли со двора. Самгин пошел в дом, ощущая противный запах и тянущий приступ тошноты. Расстояние от сарая до столовой невероятно увеличилось; раньше чем он прошел этот путь, он успел вспомнить Митрофанова в трактире, в день похода рабочих в Кремль, к памятнику царя; крестясь мелкими крестиками, человек "здравого смысла" горячо шептал: "Я готов, всей душой! Честное слово: обманывал из любви и преданности".
"Как просто убивают. Хотя, конечно, шпион, враг..."
О Митрофанове подумалось без жалости, без возмущения, а на его место встал другой враг, хитрый, страшный, без имени и неуловимый.
"Кто всю жизнь ставит меня свидетелем мучительно тяжелых сцен, событий?" - думал он, прислонясь спиною к теплым изразцам печки. И вдруг, точно кто-то подсказал ему:
"Надо уехать за границу. В маленький, тихий городок".
Глядя на двуцветный огонек свечи, он говорил себе:
"Как это раньше не пришло мне в голову? С матерью повидаюсь".
Мать жила под Парижем, писала редко, но многословно и брюзгливо: жалуясь на холод зимою в домах, на различные неудобства жизни, на русских, которые "не умеют жить за границей"; и в ее эгоистической, мелочной болтовне чувствовался смешной патриотизм провинциальной старухи...
Дверь медленно отворилась, и еще медленнее влезла в комнату огромная туша Анфимьевны, тяжело проплыла в сумраке к буфету и, звякая ключами, сказала очень медленно, как-то нараспев:
– Егор-то Васильич удавился...
– Эх, боже мой, - с досадой, близкой к отчаянию, негромко воскликнул Самгин.
– На чердаке висит, - говорила старуха, наливая чего-то из бутылки. Самгин слышал, как булькает в горлышке жидкость.
"Реветь будет".
Но Анфимьевна, гулко кашлянув, продолжала так же задумчиво и певуче:
– Пробовала снять, а - сил-то нету. Николай отказался, боится удавленников. А сам, слышь, солдата убил.
– Что ж делать?
– спросил Самгин.
– Что делать-то? А - вам ничего не надобно делать, я сама... Сама все сделаю. Медник поможет. Нехорошо, станут спрашивать вас, отчего слуга удавился?
Она замолчала, и снова зазвенело стекло, забулькало в горлышке бутылки.
"Она пьет водку", - сообразил Самгин.
– А - провизии нет, - вздохнула старуха.
– Охо-хо. Не знаю, чем кормить.
– Ничего не надо, - сказал Самгин, едва сдержав желание закричать. Вы... не беспокойтесь...
– Что уж тут, - отозвалась Анфимьевна, уходя; шла она, точно против сильного ветра.
– Ну - сниму, а - куда девать его?
– спросила она в дверях...
Самгин закрыл лицо руками. Кафли печи, нагреваясь все более, жгли спину, это уже было неприятно, но отойти от печи не было сил. После ухода Анфимьевны тишина в комнатах стала тяжелей, гуще, как бы только для того, чтобы ясно был слышен голос Якова, - он струился из кухни вместе с каким-то едким, горьковатым запахом:
– Когда мы не научимся...
Самгин отметил: "Говорить - не умеет, следовало сказать - если, а не когда".
– ...действовать организованно, так у нас ни черта не выйдет. Не успел, говоришь? Надо было успеть, товарищ Калитин... Такие неуспехи...
Самгин отшатнулся от печки и ушел в кабинет, плотно прикрыв дверь за собою.
Дни потянулись медленнее, хотя каждый из них, как раньше, приносил с собой невероятные слухи, фантастические рассказы. Но люди, очевидно, уже привыкли к тревогам и шуму разрушающейся жизни, так же, как привыкли галки и вороны с утра до вечера летать над городом. Самгин смотрел на них в окно и чувствовал, что его усталость растет, становится тяжелей, погружает в состояние невменяемости. Он уже наблюдал не так внимательно, и все, что люди делали, говорили, отражалось в нем, как на поверхности зеркала.
Его обслуживала горничная Настя, худенькая девушка с большими глазами; глаза были серые, с золотой искрой в зрачках, а смотрели так, как будто Настя всегда прислушивалась к чему-то, что слышит только она. Еще более, чем Анфимьевна, она заботилась о том, чтобы напоить чаем и накормить защитников баррикады. Она окончательно превратила кухню в трактир.
Анфимьевна простудилась и заболела. Последний раз Самгин видел ее на ногах поздно вечером, на другой день после того, как удавился повар.
В кухне никого не было, почти все люди с баррикад, кроме дежурных, совещались в сарае. Самгина смутила тяжелая возня на чердаке; он взял лампу, вышел на черное крыльцо и увидал, что старуха, обняв повара сзади, под мышки, переставляет его маленькую фигурку со ступени на ступень. Повар, прижав голову к левому плечу и высунув язык, не гнулся, ноги его были плотно сжаты; казалось, что у него одна нога, она стучала по ступеням твердо, как нога живого, и ею он упирался, не желая спуститься вниз. Осветив руки Анфимьевны, вспухшие на груди повара, Самгин осветил и лицо ее, круглое, точно арбуз, окрашенное в лиловый цвет, так же как ее руки, а личико повара было темное и похоже на большую картофелину.