Горький Максим
Шрифт:
– Лютов был, - сказала она, проснувшись и морщась.
– Просил тебя придти в больницу. Там Алина с ума сходит. Боже мой, - как у меня голова болит! И какая все это... дрянь!
– вдруг взвизгнула она, топнув ногою.
– И еще - ты! Ходишь ночью... Бог знает где, когда тут... Ты уже не студент...
Нервно расстегивая кофту, она ушла, захватив свечу.
– Ты забыла, что ушел я с твоего соизволения, - сказал он вслед ей и подумал:
"Растрепана, как..."
Позорное для женщины слово он проглотил и, в темноте, сел на теплый диван, закурил, прислушался к тишине. Снова и уже с болезненной остротою он чувствовал себя обманутым, одиноким и осужденным думать обо всем.
"Это и есть - моя функция?
– спросил он себя.
– По Ламарку - функция создает орган. Органом какой функции является человек, если от него отнять инстинкт пола? Толстой прав, ненавидя разум".
Папироса погасла. Спички пропали куда-то. Он лениво поискал их, не нашел и стал снимать ботинки, решив, что не пойдет в спальню: Варвара, наверное, еще не уснула, а слушать ее глупости противно. Держа ботинок в руке, он вспомнил, что вот так же на этом месте сидел Кутузов.
"Конечно, он теперь где-нибудь разжигает страсти..." Тут Самгин вдруг почувствовал, что в нем точно нарыв лопнул и по всему телу разлились холодные струйки злобы.
"И прав!
– мысленно закричал он.
– Пускай вспыхнут страсти, пусть все полетит к чорту, все эти домики, квартирки, начиненные заботниками о народе, начетчиками, критиками, аналитиками..."
– Почему ты не ложишься спать?
– строго спросила Варвара, появляясь в дверях со свечой в руке и глядя на него из-под ладони.
– Иди, пожалуйста! Стыдно сознаться, но я боюсь! Этот мальчик... Сын доктора какого-то... Он так стонал...
В ночной длинной рубашке, в чепчике и туфлях, она была похожа на карикатуру Буша.
– Странно ты ведешь себя, - сказала она, подходя к постели.
– Ведь я знаю - все это не может нравиться тебе, а ты...
– Молчи!
– вполголоса крикнул он, но так, что она отшатнулась.
– Не смей говорить - знаю!
– продолжал он, сбрасывая с себя платье. Он первый раз кричал на жену, и этот бунт был ему приятен.
– Ты с ума сошел, - пробормотала Варвара, и он видел, что подсвечник в руке ее дрожит и что она, шаркая туфлями, все дальше отодвигается от него.
– Что ты знаешь? Может быть, завтра начнется резня, погромы...
Варвара как-то тяжело, неумело улеглась спиною к нему; он погасил свечу и тоже лег, ожидая, что еще скажет она, и готовясь наговорить ей очень много обидной правды. В темноте под потолком медленно вращались какие-то дымные пятна, круги. Ждать пришлось долго, прежде чем в тишине прозвучали тихие слова:
– Не понимаю, почему нужно злиться на меня? Ведь не я делаю революции...
Он ждал каких-то других слов. Эти были слишком глупы, чтобы отвечать на них, и, закутав голову одеялом, он тоже повернулся спиною к жене.
"Кричать на нее бесполезно. И глупо. Крикнуть надобно на кого-то другого. Может быть, даже на себя".
Но - себя жалко было, а мысли принимали бредовой характер. Варвара, кажется, плакала, все сморкалась, мешая заснуть.
"Вероятно, ненавидит меня. Но я сам, кажется, скоро тоже возненавижу себя". И от этой мысли жалость его к себе возросла.
Заснул он под утро, а когда проснулся и вспомнил сцену с женой, быстро привел себя в порядок и, выпив чаю, поспешил уйти от неизбежного объяснения.
"Москва опустила руки", - подумал он, шагая по бульварам странно притихшего города. Полдень, а людей на улицах немного и все больше мелкие обыватели; озабоченные, угрюмые, небольшими группами они стояли у ворот, куда-то шли, тоже по трое, по пяти и более. Студентов было не заметно, одинокие прохожие - редки, не видно ни извозчиков, ни полиции, но всюду торчали и мелькали мальчишки, ожидая чего-то.
Вход в переулок, куда вчера не пустили Самгина, был загроможден телегой без колес, ящиками, матрацем, газетным киоском и полотнищем ворот. Перед этим сооружением на бочке из-под цемента сидел рыжебородый человек, с папиросой в зубах; между колен у него торчало ружье, и одет он был так, точно собрался на охоту. За баррикадой возились трое людей: один прикреплял проволокой к телеге толстую доску, двое таскали со двора кирпичи. Все это вызвало у Самгина впечатление озорной обывательской забавы.
В приемной Петровской больницы на Клима жадно бросился Лютов, растрепанный, измятый, с воспаленными глазами, в бурых пятнах на изломанном гримасами лице.
– Ух, как я тебя ждал!
– зашипел он, схватив Самгина, и увлек его в коридор, поставил в нишу окна.
– Ну, он - помер, в одиннадцать тридцать семь. Две пули, обе - в живот. Маялся. Вот что, брат, - налезая на Самгина, говоря прямо в лицо ему, продолжал он осипшим голосом: - тут - Алина взвилась, хочет хоронить его обязательно на Введенском кладбище, ну чепуха же! Ведь это - чорт знает где, Введенское! И вообще какие тут похороны? Поп отказался провожать. Идиот. "Тут, говорит, убийство, уголовное преступление".
– "Как, говорю, преступление? Солдаты стреляли не по своей охоте, а, разумеется, по команде начальства, значит, это убийство в состоянии самозащиты войск пробив свирепых гимназистов!" Лютов захлебнулся словами, закашлялся и потом, упираясь ладонью в плечо Самгина, продолжал: