Горький Максим
Шрифт:
"Уговаривал не противиться злу насилием, а в конце дней бежал от насилия жены, семьи. Снова начинаются волнения студентов".
Нанял извозчика, спрятался под кожу верха пролетки, закрыл глаза. Только что успел раздеться - вбежал Дронов, отирая платком мокрое лицо.
– Толстой-то, а?
– заговорил он.- Студенты зашевелились, и будто бы на заводах сходки. Вот - штука! Чорт возьми...
Он почмокал губами и продолжал?
– Еду мимо, вижу-ты подъехал. Вот что: как думаешь - если выпустить сборник о Толстом, а? У меня есть кое-какие знакомства в литературе. Может - и ты попробуешь написать что-нибудь? Почти шесть десятков лет работал человек, приобрел всемирную славу, а - покоя душе не мог заработать. Тема! Проповедовал: не противьтесь злому насилием, закричал: "Не могу молчать", что это значит, а? Хотел молчать, но - не мог? Но - почему не мог?
– Сборник - это хорошая мысль, - сказал Самгин и, не желая углубляться в истоки моральной философии Толстого, деловито заговорило плане сборника.
Дронов минут пять слушал молча, потирая лоб и ежовые иглы на голове, потом вскочил:
– Еду в Думу. Хочешь?
– Нет.
Выдернув яз кармана какую-то газетку, он сунул ее Самгину:
– "Рабочая газета" Ленина, недавно - на-днях - вышла.
Исчез, но тотчас же, в пальто, в шапке, снова явился, пробормотал:
– Есть слушок: собираемся Персию аннексировать. Австрия - Боснию, Герцеговину схватила, а мы - Персию. Если англичане не накостыляют нам шею - поеду к персам ковры покупать. Дело-тихое, спокойное. Торговля персидскими коврами Ивана Дронова. Я хожу по ковру, ты ходишь пока врешь, они ходят пока врут, вообще все мы ходим пока врем. Газетку - сохрани.
Пробормотал и окончательно исчез, оставив Самгина в состоянии раздражения.
"Шут. Хитрый шут. Лживая натура".
Он уже не впервые замечал, что Иван, уходя, старается, как актер под занавес, сказать слова особенно раздражающие память и какие-то двусмысленные.
Грея спину около калорифера, Самгин развернул потрепанную, зачитанную газету. Она - не угашала его раздражения. Глядя на простые, резкие слова ее передовой статьи, он презрительно протестовал:
"Кого они хотят вести за собой в стране, где даже Лев Толстой оказался одиноким и бессильным..."
Вечером он пошел к Прозорову, старик вышел к нему в халате, с забинтованной шеей, двигался он хватаясь дрожащей рукой за спинки кресел, и сипел, как фагот, точно пьяный.
– "Печали и болезни вон полезли", как сказано у... этого, как его? "Бурса"? Вот, вот - Помяловский. Значит - выиграли мы? Очень приятно. Очень.
Говоря медленно, тягуче, он поглаживал левую сторону шеи и как будто подталкивал челюсть вверх, взгляд мутных глаз его искал чего-то вокруг Самгина, как будто не видя его.
– Теперь давайте, двигайте дело графини этой. "Завтра напишем апелляцию... Это мы тоже выиграем. Ну, я, знаете, должен лежать, а вы к жене пожалуйте, она вас просила. Там у нее один... эдакий... Из этих, из модных... Искусство, философия и всякое прочее. Э-хе-хе...
Он махнул левой рукой, правую протянул Самгину и, схватив его руку, удержал ее:
– Толстой-то, а? В мое время... в годы юности, молодости моей, Чернышевский, Добролюбов, Некрасов - впереди его были. Читали их, как отцов церкви, я ведь семинарист. Верования строились по глаголам их. Толстой незаметен был. Тогда учились думать о народе, а не о себе. Он-о себе начал. С него и пошло это... вращение человека вокруг себя самого. Каламбур тут возможен: вращение вокруг частности-отвращение от целого... Ну - до свидания... Ухо чего-то болит... Прошу...
Он указал рукой на дверь в гостиную. Самгин приподнял тяжелую портьеру, открыл дверь, в гостиной никого не было, в углу горела маленькая лампа под голубым абажуром. Самгин брезгливо стер платком со своей руки ощущение теплого, клейкого пота.
Дверь в столовую была приоткрыта, там, за столом, сидели трое мужчин и Елена. В жизни Клима Ивановича Самгина неожиданные встречи были часты и уже не удивляли его, но каждая из них вызывала все более тягостное впечатление ограниченности жизни, ее узости и бедности.
В толстом рыжеволосом человеке, с надутым, синеватого цвета бритым лицом утопленника, с толстыми губами, он узнал своего учителя Степана Андреевича Томилина, против него, счастливо улыбаясь, сидел приват-доцент Пыльников.
– И замалчивают крик отчаяния, крик физиолога дю-Буа-Реймона, которым он закончил свою речь "О пределах наших знаний" - сиречь "Игнорабимус" - не узнаем!
– строго, веско и как будто сквозь зубы говорил Томилин, держа у бритого подбородка ложку с вареньем.
– Сов-вершенно верно, - с радостью подтвердил Пыльников, и вслед за его словами торопливо раздался тонкий детский голосок:
– Так, интересы профессии одних, привычка к легкомыслию других ограничивают свободу мысли.
– Именно - это!
– снова подтвердил Пыльников.
– То есть сначала это, затем уже политика власти - самодержавной власти, разумеется...
– О!
– вскричала Елена, встречая Самгина.- Вот прекрасно! Знакомьтесь: Аркадий Козьмич Пыльников, Юрий Николаевич Твердохлебов.
– Мы знакомы, - сказал Самгин, подходя к Томилину, - не вставая, облизывая губы, Степан Томилин поднял на Самгина рыжие зрачки, медленно и важно поднял руку и недоверчиво спросил: