Шрифт:
— Всем нужно право на ошибку, — медленно проговариваю я, ощущая горечь этих слов. — Возможность осознать и исправиться, понять, почему совершённое ужасно и никогда больше этого не повторять. Российская тюрьма не даёт этой возможности, она только калечит ещё больше, погружает на самое дно, с которого почти невозможно выплыть. И человек оказывается навсегда потерян. Всё то светлое, что могло прорасти и дать плоды, погибает под слоем грязи. И если заключение не пожизненное, этот искалеченный выходит на свободу, попадает к людям и снова творит что-то чудовищное. Потому что его наказали, а не исправили.
Дубовский задумчиво потирает ухо. Я вижу, что мои слова не оставили его равнодушным, однако, осознать их он не в состоянии. Уж слишком мы разные. Он не понимает — и от того злится.
— А за чей счёт ошибка? — спрашивает он резко. — За твой? Почему ты считаешь свою жизнь менее значимой, чем жизнь какого-то ссаного мудака, которому на тебя плевать?
— Всё уже свершилось. Я не могу этого отменить, он тоже. Только отпустить, жить дальше и надеяться, что он постарается стать лучше, чем был.
— Христианское всепрощение. Подставить другую щёку, — бормочет Дубовский, сжимая кулак. На руке вспухают вены. — Киса, у тебя в роду святых не было? А то от атмосферы праведности аж тошнит.
Я только пожимаю плечами. Мне и самой кажется, что я не до конца искренна. Говорила бы я то же самое, будь это не Илья, а кто-то другой? Какой-то незнакомый мужик в вечернем парке? Друг семьи, от которого не ждёшь подвоха? Сам Дубовский? Не знаю. Хочется быть объективной и беспристрастной. Идеальной. Фемидой с завязанными глазами и чистым сердцем. Но люди проникают в твою душу, хочешь ты того или нет.
Пока я размышляю, Дубовский хватает мою голову и поворачивает к свету, разглядывая пострадавшую губу. Даже не видя отражения, я понимаю, что выглядит она плачевно.
— Н-да, — говорит он. — Всего за несколько лет Ольга превратилась из роковой красотки в грязную голодную бомжиху.
Я фыркаю со смеху, корчусь от боли в губе и от этого смеюсь ещё сильнее.
— Не думала, что ты способен шутить.
— Я много на что способен, — веско говорит Дубовский, и по мне снова прокатывается дрожь. Я отвожу глаза в сторону, и жду, что сейчас он меня отпустит, но он не спешит.
— Что-то не так?
Он игнорирует мой вопрос.
— Ты меня боишься, киса? — в лоб спрашивает Дубовский.
— Сейчас? В смысле, нет.
— А если так?
Он обхватывает меня за талию и тянется к мочке уха, я рефлекторно отшатываюсь, упираясь руками в широкую грудь. Почему-то Дубовский улыбается. Его рука соскальзывает, оставляя после себя гнетущее ощущение пустоты.
— За идиота меня держишь, киса? — Улыбка становится шире, глаза хищно сощуриваются. — Думаешь, я не чувствую, как колотится твоё маленькое сердечко, когда я тебя трогаю? Не вижу твои мурашки, не понимаю, что бельё на тебе придётся менять? Ты можешь сколько угодно от меня шарахаться и делать вид, что я тебе противен, но мы оба знаем правду. Ты меня хочешь. Признайся себе в этом.
— Какая чушь, — дрожащим голосом отвечаю я.
— Три дня. — Дубовский с довольным видом отворачивается. — У тебя есть три дня, чтобы перестать себе врать.
Он уходит, оставляя меня наедине с отзвуком последних слов. Я бездумно поворачиваю кран, включаю холодную воду и сую руки под струю обжигающе-ледяной воды, чувствуя, как немеет под ней кожа. Вот бы засунуть туда голову. «И утопиться к хренам», — внезапно думаю я, недовольная собой. Перетягивание каната с Дубовским отнимает очень много сил, и я совсем не уверена, что выйду победительницей.
Хочется позвонить Лизаветте, пожаловаться и спросить совета, но я и так знаю, что она скажет, весь список по пунктам: во-первых, Злата, ты с жиру бесишься, во-вторых — во-первых. Я совру, если скажу, что мне совсем не хочется последовать чужим ожиданиям. Что не хочется поверить, будто Дубовский хорош не только внешне, но и внутренне, довериться, расслабиться и просто кайфовать от такого невероятного поворота жизни. Только запас доверия у меня иссяк, сердце разорвано на куски, и я не настолько сошла с ума, чтобы начать восторгаться убийцей.
Между бровей залегает складка, я тру её пальцем. Что, если просто повторяю чужие сплетни? Ни одного дела на Дубовского заведено не было. Я вспоминаю, с каким ожесточением он колошматил Илью, с какой безжалостной одержимостью всаживал кулаки в живое тело. Есть ли грань, которую он не может перейти?
Глава 10: Цветные вспышки
Дубовский убрался творить свои тёмные дела, перекинувшись парой слов с моим отцом. Тот выглядел бледноватым, но вполне спокойным, словно в его доме только что не человека до полусмерти избили, а уронили любимую чашку. Зная отца, чашка взволновала бы его даже больше, чем Илюха.