Шрифт:
Это — уютная обжитая квартира. Здесь множество фотографий и сувениров, привезённых с гастролей, со съёмок, из поездок. В квартире всегда живёт кто-нибудь из посторонних — какие-то беженцы, люди без родины, странные путешественники всех национальностей. Единственное, что их сближает, — это страдание от несправедливости, которая убивает их морально или физически. Здесь они находят внимательных слушателей, братскую помощь, а зачастую просто средства на жизнь. Усевшись за низким столом, Симона, несколько друзей, ты и я страстно спорим, потому что волнующих тем хватает.
Я измучилась переводить с бешеной скоростью. Уставшая Симона немного повторяется, и я сама перестаю находить нужные слова. Ты, единственный трезвый человек в компании, тянешь меня к двери, говоря, что у меня уже язык заплетается. Я обижаюсь, и вечер заканчивается скандалом. На следующее утро мне стыдно, потому что я знаю, что, как и все по-настоящему больные от алкоголя люди, ты не любишь, чтобы твои близкие «позволяли себе». И потом, я впервые видела Симону, от которой ускользала нить рассуждении.
Вчера даже у неё «заело пластинку», как говорят люди нашей профессии. Я отправляю ей письмо, полное нежности, где высказываю свои опасения, говорю, что её физический облик — это её личное дело, но что её голова ещё нужна остальным… Об этом я тебе, естественно, не рассказывала.
1980 год. На экране телевизора появляется торжественно спокойное лицо Симоны. Она говорит о тебе. Она говорит, каким ты был поэтом и человеком, рассказывает, как московская толпа, официально не оповещённая, провожала тебя на кладбище. И в её прозрачных, почти невидящих глазах чувствуется огромная сила, в каждом слове сквозит глубокая грусть.
1984 год. Я ужинаю с Симоной в Кибероне. Два дня назад она отдала мне пачку исписанных листочков — свой роман. Она сказала:
— Я назвала книгу «Прощай, Володя!».
Я побелела. Почувствовав моё волнение, она добавляет:
— Это не твой, но они похожи, как братья, — вот увидишь…
Мы с сёстрами прочли этот роман втроём, сидя за круглым столом, вырывая друг у друга листочки, смеясь, плача, охваченные одними и теми же эмоциями, — может быть, потому, что мы не можем забыть один день, проведённый на улице Университэ у нашей сестры Одаль; сидя вокруг большого стола, на котором громоздятся кипы страничек, мы читали тогда впятером — четыре сестры Поляковы и Симона — нашу книгу «Бабушка». Мы волнуемся, и вот звучит приговор:
— Неплохо, но я уверена, что здесь было из чего сделать потрясающую книгу.
Теперь мы читаем книгу Симоны, и я чувствую, как её лихорадит. Мы с сёстрами наперебой делаем ей комплименты. Для нас эта книга действительно удалась. Теперь остаётся ждать приговора публики. Это будет полный успех.
22 сентября. Я читаю Симоне главу из тиснённого золотом издания её книги «Тоска уже не та», где она пишет о России.
Её глаза мерцают, как слепые звезды. И вдруг она говорит мне:
— Ты должна писать…
24 сентября. Симона чувствует себя все хуже. Мне все-таки удалось уговорить её поесть. Я привезла специально для неё блины с икрой. Впервые за долгое время она ест, даже с удовольствием. И все же, дожёвывая блинчик, она не забывает мне сказать:
— Ты должна писать…
Я принесла несколько листочков и робко читаю их Симоне. Она говорит:
— Продолжай.
25 сентября. Мы потихоньку прогуливаемся перед домом, Симона начинает снова:
— Ты должна писать.
Вечером она выкуривает последнюю сигарету:
— Дорогая моя, пиши о Володе…
30 сентября восемьдесят пятого года. Тело Симоны покоится на кровати. Я громко говорю в тишине светлой комнаты:
— Я сделаю это, я обещаю тебе.
Красный огонёк неистово мигает, актёры на сцене убыстряют ритм, в игре — напряжение. Я потихоньку поворачиваю голову и различаю в глубине зала силуэт в ореоле непослушных волос. Это — Юрий Петрович Любимов, «шеф». Он держит в руках придуманный им фонарик: белым освещается его собственное лицо, когда он хочет уточнить мимику или указать на плохое движение, слишком быстрый темп, автоматическую игру. Зелёный свет означает, что все идёт хорошо, красный — что нужно сменить ритм, что он недоволен, что актёры играют не с полной отдачей. Его невозможно обмануть: он сам — актёр, он прекрасно видит, когда на сцене кто-то бережёт силы. Что удивительно в этом человеке — он это и сам признает, — он не был большим актёром, он выглядел на сцене лишь миловидным молодым человеком. Он обрёл своё настоящее призвание, став сначала педагогом, затем— режиссёром театра.
Вы впервые встречаетесь в шестьдесят четвёртом году — практически в ходе создания Театра на Таганке. Для тебя это настоящая удача — прийти в тот самый момент, когда театр только начинает жить. Твои отношения "_ Любимовым углубляются из года в год. Он становится тебе немного отцом, которого у тебя никогда по-настоящему не было. Ты восхищался им и побаиваешься его. Он любит тебя, как талантливого сына, с которым, правда, хлопот не оберёшься. Вы дополняете друг друга в работе, и смотреть репетиции становился для меня настоящим наслаждением. Вы оба — заводные и соперничаете в обаянии. Вы попеременно взрываетесь, объясняетесь, яростно жестикулируя, в какую-то минуту начинает казаться, что дело сейчас дойдёт до драки, — и все-таки вы никогда по-настоящему не ругаетесь. За несколько дней до генеральной репетиции все становится на свои места. Любимов выискивает совершенно особенную трактовку, от которой будет зависеть успех. Ты играешь не щадя сил. Кажется, ты уже достиг потолка. И вдруг — ты преодолеваешь этот предел, и открывается такая глубина… И каждый раз совершается чудо — Галилей, Пугачёв, Маяковский, Гамлет и, наконец, Свидригайлов. Какую палитру персонажей вы создали с Любимовым! Не говоря уже обо всех поэтических пьесах, современных произведениях и спектаклях, которые мало кому довелось увидеть.