Шрифт:
Этой дерзости Зощенко не простили.
Теперь его травили до самой смерти. И по выражению Ахматовой, второго круга он уже не выдержал. Лидия Чуковская вспоминает свой разговор с Ахматовой за три месяца до смерти Зощенко. Зощенко повредился в уме. У него появилась мания преследования и мания величия. Сосредоточен на себе, собеседника не слышит. На вопросы о погоде или планах на лето отвечает: «Горький говорил, что – я великий писатель».
Двенадцать лет подряд Зощенко травили и затравили до смерти. А уж потом признали. В конце концов, после смерти всех признают. Бунина признали, Булгакова, Мандельштама, Цветаеву, Платонова, Пастернака, Ахматову…
1985
Он с детства полюбил овал
В некоторых случаях основы мировоззрения можно изображать геометрически.
Когда-то один молодой человек написал:
Я с детства не любил овал,Я с детства угол рисовал…Другой молодой человек несколько лет спустя откликнулся:
Меня как видно,Бог не звалИ вкусом не снабдил утонченным…Я с детства полюбил овалЗа то, что он такой законченный.Бдительный блюститель чистоты идеологических риз мог бы сразу определить, что у первого автора «наше» мировоззрение, а у второго совершенно не наше. Настолько не наше, что вести с ним какие-то просветительные беседы или прорабатывать на собраниях бесполезно, проще сразу дать срок, подобрав соответствующий пункт статьи 58-й Уголовного кодекса: создание контрреволюционной организации, просто террор или что-нибудь в этом духе.
В крайнем случае его можно было обвинить в мелкобуржуазности, абстрактном гуманизме и мягкотелости: в те времена и мягкотелым тоже сроки мотали немалые.
Преданные приверженцы самых различных и даже очень враждебных друг другу идеологий по существу скроены из одного и того же материала и всегда решительно чертят угол.
Я лично знаком с людьми, которые, начав с пятиконечной звезды, теперь с тем же остервенением рисуют звезду шестиконечную или крест, который тоже, как известно, состоит из углов (надеюсь, понятно, что я здесь выступаю не против угловатых символов, а только против остервенения).
Автор первых стихов – Павел Коган, поэт и революционный Романтик, навсегда оставшийся молодым, – он погиб в 42-м году в возрасте 24 лет. Я не знаю, что бы с ним случилось, если бы не война. Возможно, он погиб бы в лагерях, потому что со временем «наше мировоззрение», оставшись угловатым по существу, стало более благосклонным к лицам, которые загоняя в угол других, сами умели держаться извилистой линии. Может, он и сам научился бы выписывать кренделя, а может, в конце концов угловатый или, точнее, зигзагообразный путь привел бы его, как многих наших романтиков, в лоно нового учения – противоположного первоначальному, но столь же непогрешимого.
Но речь сейчас не о Когане, а о том другом поэте, который с детства питал пристрастие к враждебным нашему строю формам. За это пристрастие он в свое время был если не законно, то во всяком случае закономерно наказан: отсидел восемь месяцев на Лубянке и отбыл несколько лет в ссылке. А потом, во времена торжества ленинских норм и социалистической законности, был великодушно прощен. А потом, в период еще большего укрепления ленинских норм, оказался на другой половине нашей овальной планеты…
Этот поэт – Наум Коржавин.
Первый раз я услышал о нем в 1956 году.
Я только что приехал в Москву из провинции. Из современной литературы я знал только то, что печаталось. Для меня было большой новостью, что, оказывается, есть литература, которая вообще не появляется ни на каких печатных страницах, а в виде отдельных листочков ходит из рук в руки или – и того удивительней,– передается изустно от человека к человеку и от поколения к поколению.
«Мы живем в догутенбергскую эпоху», – эти слова Анны Ахматовой самым точным образом определяли ситуацию.
Я был еще молод и писал стихи. Очень плохие. Я надеялся, что в столице научусь писать получше. А когда научусь, тогда само собой последуют такие приятные результаты моего усердия, как книги, слава, гонорары, премии, поклонники и поклонницы, что-то в этом духе. Впрочем, это заманчивое будущее виделось мне в тумане.
Но вскоре я заметил, что реальная картина сильно отличается от нарисованной в моем воображении. Я увидел, что многотиражные издания, хвалебные статьи в газетах, большие гонорары и премии далеко не всегда или даже почти никогда не совпадают с истинным признанием читателя, что существует объявленный Виктором Шкловским «гамбургский счет», по которому лучшими поэтами и прозаиками считаются не те, кого широко печатают и награждают, а какие-то шаромыжники, которые живут неизвестно где, питаются неизвестно чем, ходят в вытертых брюках, стоптанных ботинках и, размахивая руками, нараспев читают свои творения в тесных каморках коммунальных квартир. Я узнал, что есть стихи, которые, не будучи никогда напечатанными, не только из года в год, но иногда и десятилетиями ходят по рукам, переписываются, запоминаются и живут.
У поэзии перед прозой есть то преимущество, что она может создаваться даже в невыносимых условиях, а хранить ее можно, если нет достаточно надежного тайника, просто в человеческой памяти.
Максимилиан Волошин сказал:
Почетно быть твердимым наизусть,Заучиваться тайно и украдкой,При жизни быть не книгой, а тетрадкой…Я узнал, что многие и лучшие стихи Волошина, Гумилева, Цветаевой, Ахматовой, Мандельштама, Ходасевича и Пастернака, не будучи никогда опубликованными, живут, а подавляющее большинство издающихся тысячными или миллионными тиражами появляются мертворожденными, читатель скользнет по ним равнодушным взглядом, отвернется и тут же забудет.