Шрифт:
Глупость лагеря стояла колом. Когда-то умный Гридин ничего не понимал из того, что я говорил ему. И я в грусти пошел на Брокен, по тропе Гете. Гридин же вскоре умер среди банд Юденича - от тифа.
Но и на Брокене было скучно. Стоит ресторан - большой-пребольшой. В ресторане за баром хозяин - толстый-претолстый. На весах-автомате можете в точности узнать свой вес. Вот вам и вершина Гарца, Фауст с Мефистофелем.
По тропе Гете мы пошли вниз с горы. Была ночь. Была темь. Где-то опять кричал филин. Через шесть часов мы устало подошли к "Гостинице Павлиньего озера", где паж играл "Поэму экстаза", Жигулин с Червонцовым изображали спиртовку, а генерал Любимский хладнокровно понтировал.
Кого мне было жаль
Чем чаще Клюкки ездил в Берлин, тем яснела явственней судьба клаустальцев. Русская военная миссия, в лице ген. Хольмсена, ген. Минута, полк. Сияльского и фон Лампе, столковывались, кому в первую очередь продавать товар. Англичане платили хорошо. И французы недурно. Бермонд 29 - меньше, зато дело под рукой. И военная миссия по-соломоновски поставила - всем продавать!
Первыми пошли партии в Нью-Маркет, в Англию. Путешествие было с комфортом. Вагон 1-го класса. Даром раздают коктайль. Всех пододели в. английскую форму. Это не голодная Германия - а державы-победительницы! Господин поручик туманно глядит в окно. Мимо него синей птицей летит Бельгия. За ней - Ла-Манш, Нью-Маркет. Туманный Лондон.
Королевский прием с великолепным пуддингом. Далее - третий звонок и: "Я берег покидал туманный Альбиона". Морская прогулка с английскими пулями за Российское Учредительное собрание.
Англичане в тылу "занимаются" лесом. Клюкки с Хольмсеном и Сияльским едят в Берлине бифштекс с яйцом. Уж казалось бы - ясно. И все же 500 человек едут в Нью-Маркет, сами о себе напевая:
Солдат - российский,
Мундир - английский,
Сапог - японский,
Правитель - омский.
Когда лист записей в армию принесли в нашу комнату, в графе "куда едете" мы написали: "остаемся в Германии".
– Что это значит?
– спросил меня Клюкки.- До каких же это пор? А родина? Вы осмеливаетесь забыть родину и не повиноваться начальству? Вы говорите дерзости, и я донесу о вас в Берлин.
Под немецким небом мы оставались впятером. Мы рассуждали так: не иголки, не затеряемся. Откроется граница - вернемся домой. А "Гостиница Павлиньего озера" - скатертью дорога.
Но некоторых было мне жаль.
Жаль было одаренного, рыжего Бориса Апошнянского - лингвиста, студента, востоковеда. Он еще больше меня любил путешествия. Совершенно не обращая внимания на сопровождающие их приключения. Он ходил по Клаусталю с грязной, дымящейся трубкой. Любил пенье. Не имел музыкального слуха. И всегда пел две строки собственного экспромта на мотив вальса "На сопках Маньчжурии".
Белеют дома в украинском стиле барокко...
Или:
Дорога идет zum Kriegsgefangenenlager...* [* . . . . . к лагерю военнопленных.]
Кроме экспромтов Апошнянский знал еще армянский романс. И прекрасно рассказывал об Апошне. Политикой он не интересовался вовсе. К войне был не приспособлен. В Англию поехал потому, что "не знаю почему,- говорит,- с детства мечтаю об Англии". Я отговаривал его очень. Он понимал меня. Но интерес к Англии - был сильнее.
После того как он удовлетворил интерес, солдаты Юденича подняли его на штыки. В отступлении им было все равно, кого поднимать. А Апошнянский очень любил жизнь и очень хотел жить.
Сейчас вижу его - профессорского, грязного, без всякого слуха поющего армянский романс:
На одном берегу ишак стоит,
На другом берегу его мать плачит.
Он его любит - он его мать,
Он его хочет - обнимать.
Жаль было мне и друга Апошнянского - отца Воскресенского. Ходили они всегда вместе, и уехали вместе, и умерли вместе. Но были невероятно разные люди.
Назывался Воскресенский "отцом" потому, что был сыном сельского священника, происходил из коренного духовного рода. И сам всех всегда называл "отцами". Такая уж была поговорка. Был он семинарист. Все дяди его были монахами, священниками, диаконами. А один даже - архиепископом. И, умерши, этот архиепископ оставил ему - драгоценную митру.
В киевскую авантюру "отец" попал столь же случайно, как Шуров, Апошнянский и я. Был он очень труслив, скуп. И любил говорить о двух вещах: "о русских дамочках" (немок "отец" отрицал категорически) и о драгоценнейшей митре.
– Ты, слышь, отец, ты не знаешь, какая у меня в Киеве митра осталась.
– Какая?
– Ка-ка-я,- растягивал Воскресенский,- драгоценнейшая, говорю, митра. Какие у архиепископов-то бывают. Она, отец,- тысячи стоит.
– Брось врать-то - тысячи!